Концепт немецкого “особого пути”: история, потенциал, границы применимости
1/2002
Перевод с немецкого М. Лавринович.
Подобно зловещему предзнаменованию в сегодняшней немецкой прессе возникает понятие “особого пути”. Чаще всего оно фигурирует в контексте обсуждения актуальных общественных проблем. В этом случае под “немецким особым путем” подразумевается до сих пор не преодоленная Германией отсталость и угрожающее ей положение аутсайдера в Европе. “Только не надо еще одного германского особого пути!” – этим предостережением заканчивается большинство речей и статей в прессе. Открытых сторонников у немецкого “особого пути” сегодня нет.
Насколько однозначна сложившаяся негативная репутация “особого пути” Германии, настолько разнообразные дебаты велись на эту тему на протяжении более чем столетия. Начиная с XIX в., эта проблема занимала умы историков, литераторов, философов и публицистов, среди которых были и горячие сторонники немецкой особости, и решительные критики этого “отклонения” от западного пути, и те, кто ставил под сомнение сам концепт “особого пути”.
По сей день в немецкой историографии не существует единого мнения относительно толкования немецкой истории как “особого пути” Германии.[1] Несмотря на то, что в последние годы среди историков все громче звучат призывы отказаться от тезиса об “особом пути”, многие продолжают крепко за него держаться, обращая внимание на важные исследовательские стимулы, которые дает идея наличия у Германии “особого пути”. Ниже мы предлагаем очерк, посвященный, во-первых, этапам развития интерпретации “особого пути” в историографии, а во-вторых, тем импульсам, которые эта интерпретация дала для развития немецкой историографии. В завершение мы обозначим границы применимости концепта “особого пути” и новые исследовательские задачи, которые он ставит перед историками.
Содержание и история понятия “немецкий особый путь”
Идея “особого пути”, то есть представление об особом развитии Германии в отличие от других европейских, в первую очередь, западноевропейских стран, начавшее распространяться среди некоторой части немецкой интеллигенции, была одним из первых следствий Французской революции. Во время освободительных войн против Наполеона сформировалось немецкое самосознание, которое противопоставляло себя французскому. Оно еще более укрепилось после поражения революции 1848 г., а к исходу конституционного конфликта 1860-х гг. в Пруссии обрело широкий фундамент. Для сил, определявших общественное мнение, в первую очередь, для образованных слоев немецкой буржуазии, эти события знаменовали историческое превосходство прусско-немецкой “революции сверху”. Они легитимировали также консервацию специфически немецких форм государственного устройства. Не только немецкие историки, но и публицисты и литераторы конца XIX – начала ХХ веков видели в немецкой монархическо-конституционной системе с ее сильным властным государством тип устройства, превосходящий западный парламентаризм.
Вместе с тем, они подчеркивали позитивные особенности духовной жизни немцев в сравнении с цивилизацией западноевропейских наций, прославляли немецкий идеализм, немецкий романтизм и, не в последнюю очередь – историзм как специфически немецкие достижения. Эти характеристики немецкой истории воспринимались как безусловно положительные отступления от западноевропейского варианта развития, как предпосылки некоего “лучшего” пути в Новое время. Немецкие интеллектуалы обосновывали и оправдывали историю Германии ее географическим, конфессиональным и социальным положением в центре Европы. Немцы предпочитали сильное бюрократическое государство западному парламентаризму, прусский служебный этос – западной уклончивости, “немецкую культуру” – западной “гражданственности”, рано развившееся социально ориентированное государство – экономически-либеральному laisser-faire и плутократии Запада.[2] После первой мировой войны представление об особом пути радикализировалось под влиянием озлобленности на французов и вылилось в немецкое национальное, прусское этатистское и неоконсервативное течения. Отсюда были перекинуты мосты к народно-национальным и, в конце концов – к народно-расистским идеологиям.[3]
Совершенно иная интерпретация немецкой истории возникла позднее, в начале 1940-х гг. Ее авторами были ученые, бежавшие или изгнанные в 1930-е гг. из Германии и нашедшие пристанище в основном в Великобритании и США. Еще на рубеже веков Фридрих Энгельс, Макс Вебер и Торстен Феблен (Thorstein Veblen) отстаивали критическую версию тезиса об “особом пути”. Теперь эту критическую линию подхватили и развили такие ученые, как Эрнст Френкель (Ernst Fraenkel), Ханс Розенберг (Hans Rosenberg), а затем и Георг Моссе (George Mosse), и Фридрих Штерн (Fritz Stern). То, что прежде толковалось как выражение германского превосходства, теперь, на фоне разрушительных процессов в Германии и собственного эмигрантского опыта, казалось этим ученым роковым преддверием “особого” пути в бездну. Возникновение “особого пути” Германии они связывали с неудачей революции 1848-49 гг. и с политической несостоятельностью буржуазии, экономически вполне процветавшей. Эта интерпретация истории Германии, подчеркивавшая преемственность доиндустриальных элит, сохранялась до конца 1940-х гг. В рамках данной интерпретации рассматривались вопросы о слабости демократической мысли в Германии и живучести консервативных традиций. С точки зрения историков – сторонников такой интерпретации, именно два вышеназванных фактора сыграли решающую роль в подъеме национал социализма в 1920-30-е гг. и обеспечили его радикальный характер.[4]
Эту интерпретационную традицию, наделявшую особенности немецкого развития негативными признаками, позднее восприняли, продолжили и развили представители первых двух поколений историков ФРГ: Карл-Дитрих Брахер (Karl-Dietrich Bracher), Герхард А. Риттер (Gerhard A. Ritter), Ханс-Ульрих Велер (Hans-Ulrich Wehler), Хайнрих Август Винклер (Heinrich August Winkler) и Юрген Кока (Jьrgen Kocka). Они критически пересмотрели концепт немецкого “особого пути” и развели понятие верности традиции и критический взгляд на нее.[5] Таким образом, в профессиональном научном дискурсе нашел свое выражение конфликт поколений, распространившийся с начала 1960-х гг. на многие области общественной жизни Германии.[6]
Для поколения историков 1960-х гг., при всей разнице их подходов и оценок, в центре внимания оставался один основополагающий вопрос: по каким причинам в Германии во время затяжного кризиса после первой мировой войны, в отличие от других высокоразвитых стран Запада, стала возможна победа одного из правых тоталитарных движений – нацизм и, как следствие, – “катастрофа Германии” (Фридрих Майнеке)? Не упуская из виду фактор непродолжительного действия – психологическую и экономическую депрессию после первой мировой войны, приведшую к падению Веймарской республики, – в поисках ответов на ключевые вопросы эти исследователи обратились к “долгому XIX веку”.
Их задача состояла в том, чтобы обнаружить особенности немецкой истории в сравнении с другими странами западной культуры, определить те процессы, те узловые моменты, которые, может, и не вели напрямую к национал-социализму, но надолго воспрепятствовали развитию либеральной демократии в Германии и, таким образом, косвенно способствовали подъему фашизма. Акценты в новых исследованиях расставлялись по разному. Так, Хельмут Плесснер (Helmut Plessner) относил к признакам немецкого “особого пути” “бремя” запоздавшего образования национального государства “сверху”.[7] Эрнст Френкель, Карл-Дитрих Брахер и Герхард А. Риттер описывали структурные слабости правительственной системы кайзеровской Германии. К ним они причисляли и парламентаризацию, относительно слабо развитую и фрагментированную партийную систему, а также другие проявления своеобразия, ставшие позже явными проблемами Веймарской правительственной системы.[8] Леонард Кригер, Фриц Штерн, Георг Моссе и Курт Зонтхаймер (Kurt Sontheimer) подчеркивали историческую устойчивость консервативных и антиплюралистических элементов немецкой политической культуры.[9] Ханс Розенберг и другие указывали на прочность положения “старых элит” и “феодализацию крупной буржуазии”,[10] подвергнутую критике еще Максом Вебером, в качестве препятствий для либеральной демократии в Германии.
Взаимодействие этих длительных и устойчивых процессов с факторами, проявившимися только в 1920-30-е гг., по мнению этих историков, позволяло объяснить быстрое падение Веймарской республики и рост, а затем и прорыв к власти национал-социализма. То, что именно особое немецкое сознание было духовной и исторической предпосылкой национал-социализма, казалось представителям критического направления очевидным, ведь противопоставление себя миру идей Западной Европы было как раз одной из существенных составляющих идеологии национал-социализма.[11] Национал-социализм в этой версии интерпретации “особого пути” Германии выглядел как искажение хода модерной истории – тупик рокового “особого пути”.
Эта идейная позиция оказала влияние на профессиональное и политическое самосознание части того поколения историков, чья активность пришлась на 1950-60-е гг., и легла в основу их исследований. Критическое отношение к осмысленному ими же “особому пути” определяло и их политическую идентичность, которая, демонстративно порывала с традицией.[12] Переосмысление тезиса об “особом пути” постепенно привело к его преодолению в немецкой историографии.[13] Стимулом к этому, кроме влияния эмигрантов, послужили контакты с американскими историками и социологами, контакты, которых сознательно искали немецкие историки.[14] Германский путь воспринимался как отклонение от нормального развития, не в последнюю очередь благодаря своему отражению в зеркале англо американских модернизационных исследований 1960 х гг., исходивших из факта существования позитивной связи между индустриальной модернизацией и демократизацией. Германия, в отличие от Англии, не соответствовала стандартам капиталистического индустриального развития, строительства демократической политической системы и национального государства. Ответственность за это несли, согласно данной концепции, показавшие свою слабость прогрессивные силы общества, а именно – буржуазия и рабочий класс. Соответственно, и строительство национального государства сверху происходило без достаточной опоры на развитую национальную идентичность; тип политической власти и политические элиты оставались консервативно-авторитарными, равенство возможностей – далекой утопией.
Тем не менее, несмотря на многочисленность критиков теории “особого пути”, эта критика не стала общепринятой линией в послевоенной исторической школе. Было бы неправильным переоценивать единство мысли в немецкой исторической науки с конца 1960-х гг. Даже после 1945 г., когда позитивные варианты трактовки немецкого “особого пути” окончательно потеряли свою убедительность, критическая версия “особого пути” не утвердилась повсеместно. Она, в свою очередь, подвергалась критике с самого момента своего возникновения, и эта критика имела в значительной степени методологический характер. Томас Ниппердай (Thomas Nipperdey) одним из первых заметил, что немецкая история имеет несколько традиций. Он хотел, чтобы имперский период не рассматривался просто как голая предыстория 1933 г., а как самодостаточная историческая эпоха.[15]
Другие сомнения возникали за пределами цеха немецких историков. Давид Блэкбёрн (David Blackbourn), Джеф Эли (Geoff Eley) и Ричард Эванс (Richard Evans) настойчиво предупреждали об опасности категоризации “западного пути” как “нормального” по контрасту с отклоняющимся от него немецким путем.[16] С одной стороны, они сомневались в возможности концептуализации “нормальности” и ее “усредненных” или “индивидуальных” проявлений на примере развития Англии, Франции и Америки – столь отличных друг от друга государств. С другой стороны, в идее “нормальности” западного пути они видели опасность субъективизации и идеализации “Запада”.
Исследовательские импульсы: “долгий XIX век”, буржуазия и историческая компаративистика
Именно эта критика концепта немецкого “особого пути” в итоге дала толчок важным историческим исследованиям. Когда началось изучение вопроса о том, какие именно структуры и процессы большой длительности в новой истории Германии были если не непосредственными причинами, то, по крайней мере, содействовали падению Веймарской республики и прорыву национал-социализма, в центре внимания оказались, прежде всего, три аспекта.
Во-первых, послевоенные историки обратили свой интерес к “долгому XIX веку”.[17] Его изучение велось с помощью новаторских исторических методов, часто заимствованных из социальных наук. В эпохе, ограниченной, с одной стороны, Французской революцией, а с другой – первой мировой войной, историки обнаружили корни тех процессов, которые направляли модернизацию экономики, общества, государства и культуры, вели к созданию и расширению фундамента “индустриального мира”, сохраняли свое влияние в ХХ вв. и продолжают влиять на ход истории в ХХI веке. Эти исследования заставили также задуматься и об угрожающем и разрушительном потенциале модернизации, о “темных сторонах” модерной истории и, вместе с тем, о причинах “расхождения” Германии и “Запада”. Что определяет своеобразие новой истории Германии, как это своеобразие проявлялось в течение XIX века и, основной вопрос, – как в условиях всеобщего кризиса 1920-30-х гг. оно способствовало эволюции Германии в сторону фашизма в его самом тоталитарном, агрессивном и античеловеческом выражении? На этот последний вопрос даются различные ответы, однако сам он стал мотивирующим для значительной части исследований по истории XIX столетия.
Во-вторых, особый статус обрели исследования буржуазии конца XVIII, XIX и начала ХХ веков. В 1980-е гг. они превратились в отдельную исследовательскую отрасль, плодотворно развивающуюся и по сей день. Буржуазия стала объектом изучения в качестве значимой социальной группы, проложившей всей Европе путь в современное гражданское общество и, вместе с тем, оставившей отпечаток “гражданственности” на XIX столетии. Те, кто позитивно оценивал “особый путь”, сравнивали немецкую буржуазию с буржуазией соседних западных государств и ставили ей диагноз – “дефицит гражданственности”. Критики концепции “особого пути” возлагали основную долю ответственности за своеобразное развитие Германии на слабость буржуазии, содействовавшей укреплению старых элит и, не в последнюю очередь, сановно бюрократического государства. Согласно этому тезису, к своеобразным чертам немецкой буржуазии принадлежали обюрокрачивание, скептическое отношение к партийной жизни в государстве и к парламентаризму и вытекающая из этого скепсиса замкнутость в приватной, “защищенной от государства ”(Томас Манн) сфере; наконец, недостаток буржуазной гордости, проявлявшийся в поддержке дворянства. Ключевые понятия, использовавшиеся для описания этого типа менталитета буржуазии вильгельмовской эпохи, следующие: “лояльность властям” и “верноподданнический образ мыслей”. Сатирический памятник этому духовному течению оставил Генрих Манн в романе “Подданный” (опубликован 1918 г.) в образе угодливого оппортуниста Дидериха Хесслинга.
Все эти тезисы и предположения нуждались в изучении, но эмпирические исследования, направленные на решение этой задачи, пришли, тем не менее, к серьезной критике парадигмы “особого пути”.[18] Они восстанавливали детали исторической картины, не укладывавшиеся в эту парадигму. Буржуазная жизнь конца XVIII – начала ХХ вв. представала в этих исследованиях достаточно интенсивной, динамической и притягательной. Именно буржуа задавали тон в коммунальном самоуправлении. Мужчины и женщины из буржуазных слоев являлись деятельными участниками клубной жизни, они активно использовали публичные праздники как форумы для презентации своих ценностей и устоев, выступали как меценаты, поощряя искусства. На протяжении всего XIX века, в лице своих публицистов и литераторов, буржуазия участвовала в формировании общественности в государстве. Далеко за пределы буржуазной среды распространялась притягательная сила буржуазных представлений об идеальной семье, основанной на взаимной склонности и любви и являвшейся пространством досуга, образования, защищенности, т.е. средоточием буржуазной культуры. Таким образом, в сферах муниципального управления и культуры немецкая буржуазия не была скована традициями, не проявляла слабости, а скорее, наоборот, выступала как влиятельная сила, ориентированная на новые формы жизни.
В многочисленных исследованиях по истории отдельных регионов, профессий и учреждений был решительно пересмотрен старый тезис о том, что “феодализация” или “аристократизация” немецкой буржуазии отражала особую немецкую готовность к подчинению, якобы распространенную среди добуржуазных элит (что считалось своего рода сущностной характеристикой немецкой буржуазии). Более точные исследования показали, что тенденция к слиянию части обогащавшейся крупной буржуазии с дворянскими элементами не представляет сугубо немецкой особенности. И в других странах Европы, например, в Англии и Франции, и даже более выраженно, чем в Германии, формировались семейные связи между представителями крупной буржуазии и дворянства. Буржуазии было свойственно одворянивание: имитация дворянских форм быта, способов проведения свободного времени и саморепрезентации. Параллельно происходило обуржуазивание дворянства, проявлявшееся в отношении к образованию, профессиональной деятельности и формам семейной жизни.
В-третьих, это открытие, подобно многим другим, вытекавшим из исторического изучения буржуазии, стало возможным благодаря сравнительной перспективе, которая была изначально заложена в концепт немецкого “особого пути”. Внимание к другим вариантам развития уделялось постольку, поскольку предполагалось, что немецкая буржуазия на всем протяжении своего пути к модерну отличалась от буржуазии других западноевропейских стран. Если исходить из наличия немецкого “особого пути”, то процессы в Германии должны противопоставляться процессам в Западной Европе и Северной Америке.
Предпосылками для подобного сравнения/противопоставления служат сходства, касающиеся уровня социального развития и решаемых задач. При этом изучаются и противопоставляются отличия. В результате, исследователи отказались или пересмотрели целый ряд прежних представлений (типа тезиса о феодализации и политической слабости немецкой буржуазии). В то же время, утверждения об особой “назойливости” государства, обюрокрачивании и недостатке гражданственности, выразившихся в “социальной милитаризации” (Макс Вебер), были оставлены в силе и даже получили дальнейшее подтверждение. Именно так обстоит дело с суждением о том, что в Германии – и только в Германии – в третьей четверти XIX в. на повестке дня оказались одновременно три фундаментальных проблемы развития: образование национального государства, решение конституционного вопроса и “социальный вопрос” как следствие уже начавшейся и набиравшей темпы индустриализации. Решение каждой из этих проблем, существовавших одновременно и оказывавших влияние друг на друга, предусматривало решение двух других.
В конечном счете, сравнительные исследования, порожденные интересом к концепту “особого пути”, несмотря на свой “интернациональный” характер все же не вышли за рамки национальной истории. В них речь шла преимущественно о различиях, в отличие от классической исторической компаративистики, изучающей в равной мере различия и сходства. Ценность выявления различий определялась стремлением “глубже постичь немецкий путь в его индивидуальности и обособить его от других”.[19] Преимущественный интерес вызывали процессы длительного действия в немецкой истории, этапы и критерии “особого пути”, завершившегося с созданием Федеративной республики.[20]
Поиски судьбоносных для немецкой истории процессов породили сравнительную историю диктатур. После 1989 г. это направление занялось сравнением двух диктаторских режимов в истории Германии. Они, конечно, не отождествлялись, но изучались их сходства и различия. В результате сформировалась точка зрения, согласно которой многие феномены, наметившиеся в ГДР, объясняются, в том числе, и историческим наследием. Обе диктатуры описывались в контексте традиций немецкой политической культуры (завышенные требования к власти, минимальная личная ответственность индивидуума и др.).[21] К признакам наиболее поздних проявлений “особого пути” относят специфическую вассальную зависимость ГДР от СССР, сопровождавшуюся глубоким проникновением государства почти во все без исключения сферы общественной жизни. Показательно, что сравнение диктатур нередко приводило к признанию относительности долго господствовавшего тезиса, согласно которому история ГДР являла собой разрыв исторической преемственности. С одной стороны, тот факт, что ГДР могла описываться через концепт “особого пути”, указывал на сохранение исторической преемственности, но, с другой стороны, развитие сравнительной истории немецких диктаторских режимов сигнализировало о неиссякающем интересе к Германии времен национал-социализма – центральном сюжете в проблематике “особого пути”.
Взвесив все версии и ограничения тезиса об “особом пути”, можно резюмировать следующее: было бы ошибкой выводить национал-социализм только из традиции немецкого “особого пути”. Национал-социализм неотделим от модерной истории Европы. В то же время, утверждение национал-социалистического режима в Германии без серьезного сопротивления масс, слабость Веймарской республики, не устоявшей под напором фашистов, неэффективность ее парламентской системы, способствовавшей тому, что элиты того времени эту республику не принимали, специфика политической культуры могут быть объяснены только в контексте концепта “особого пути”. Ни в коем случае нельзя забывать, что Германия была главным европейским фашистским режимом, что именно она развязала вторую мировую войну и осуществила Холокост. Соответственно, и те вопросы, на которые должен был помочь найти ответ тезис об “особом пути”, сохраняют свою актуальность. Интерес к длительным процессам и социально значимым группам гражданского общества, компаративный подход – все это импульсы, порожденные концептом “особого пути” и значительно обогатившие немецкую историографию.
Границы применимости концепта “особого пути” и новые исследовательские задачи: по другую сторону “особого пути”
Концепт “особого пути” обретает смысл в свете дебатов о том, почему Германия, в отличие от других стран, имевших схожие условия, выбрала дорогу к тоталитарной фашистской системе. Именно это вопрос с 1930-40-х гг. стимулировал критическое направление в трактовках “особого пути” Германии, которая представала контекстом для формулирования самого вопроса. Он возник из жизненного опыта и научных интересов ориентированных на Запад историков, желавших разобраться с бременем своего национального прошлого и прояснить шансы на будущее. Таким образом, свой смысл тезис об “особом пути” (хотя и в прежней форме, но с изменившимся содержанием) обретает через сочетание этих субъективных стремлений с необходимостью найти ответ на вопрос о причинах прихода Германии к фашизму.
Соответственно, нельзя отмахнуться от той или иной интерпретации “особого пути” как от “исторически неактуальной”. Но их ограниченность должна ясно осознаваться. Один из критиков двухтомной монографии Хайнриха Августа Винклера с программным заглавием “Долгий путь на Запад” не без самодовольства отметил, что сегодня “признание тезиса об особом пути как красной нити немецкой национальной истории является смелым шагом”. Он же объяснил “ограниченный объяснительный потенциал” книги ее фиксацией на истории “немецкого особого пути”, которая вступила в свою финальную фазу в 1950-е гг. в Федеративной республике.[22] Сегодня же интересы историографии определяют другие вопросы, несущественные в рамках парадигмы “особого пути”.
“Долгий XIX век” до сих пор представляет интерес, хотя в последнее время вырисовывается тенденция отказа от целостного представления об этой эпохе, нашедшая выражение в демонстративной смене нарративных практик и в разрыве с любой формой целеполагающей и линейно выстроенной мысли. Атомизированное самосознание нынешнего рубежа веков расшатало критерии оценки XIX века, а заодно и рожденный тогда тезис об “особом пути” Германии. Эта тенденция открывает новые перспективы и обещает новые открытия, поощряет дифференциацию и заставляет осторожнее относиться к обобщающим суждениям. XIX столетие, таким образом, должно быть переосмыслено в новых категориях, отменяющих восприятие его как простой “предыстории” ХХ века. Если этот пересмотр явится синтезом синхронной и диахронной перспектив, если при этом не будут упущены из виду “до” и “после”, если внимание будет сосредоточено на общеевропейском контексте, то связующая линия между эпохами не будет утеряна. Все это обещает множество новых достижений. В свою очередь, такой синтез возможен только в общеевропейском контексте.
Буржуазия как социально значимая группа гражданского общества попала в зону интереса ученых подобно тому, как тезис об “особом пути” заставил в свое время обратить взгляды в XIX столетие. Несмотря на то, что импульсом к появлению большого числа сравнительных исследований по истории буржуазии часто являлась гипотеза об “особом пути”, исследователи неизбежно выходили на целый ряд новых проблем, вытекавших из систематического и симметричного поиска различий и сходств. При этом выявлялись ограничения интерпретационного потенциала концепций, подобных “особому пути”. В поисках критериев для анализа “буржуазии”, размывавшихся по мере роста числа исследований, историки сформировали интерес к “буржуазной культуре” как к ядру, как к объединительному началу этой социальной группы. Возникла традиция, рассматривавшая буржуазию как культурное целое. В рамках этой традиции нивелировались противоречия внутри этой целостности и не придавалось никакого значения экономическим и политическим разногласиям между отдельными группами буржуазии. При этом под культурой, в духе антропологического подхода, понималась не только высокая культура, но весь набор ценностей, установок и представлений. Таким образом, это исследовательское направление не отменяло тезис об “особом пути”, приписывая “буржуазной культуре” нелиберальные и антизападные элементы, погруженность в самое себя. В то же время, оно затрагивало вопросы и предлагало способы интерпретации, выходившие за рамки этого тезиса.
Наряду с исследованиями, сконцентрированными на культурном измерении, в поле зрения историков оказался ряд новых общественных пространств и социальных контекстов. Пристального внимания удостоились такие проблемы, как значение символов и символических актов, стратегий деятельности и непосредственно действий, воспоминаний и памятных мест, праздников и праздничных ритуалов, ценностей и их трансляций. Общие черты в семейном укладе, во взаимоотношениях полов и в воспитании детей, соответствие национальных символов и ритуалов, а также наличие единого представления о самих себе и общего портрета врага, которые разделяли и передавали друг другу путешествовавшие буржуа, свидетельствуют в пользу существования “европейской буржуазии”, а не “немецкого особого пути”.[23]
Тезис об “особом пути” нес в себе не только компаративное начало, но и семя саморазрушения. Этот тезис разбудил интерес к истории буржуазии, спровоцировал обсуждение многих важных вопросов, но часто оказывался неадекватным для объяснения неожиданных результатов исследований. Чтобы всесторонне изучить феномен буржуазии, потребовалось преодолеть узкие рамки концепта “особого пути” и навязываемый им тип компаративистики. С одной стороны, своевременно начали появляться (и появляются до сих пор) исследования небольшого масштаба, созданные на региональном и местном материале, с другой стороны, сохраняется обще- и трансъевропейская перспектива. В результате были выявлены как региональные различия, так и межнациональные сходства – и то и другое указывает на необходимость признания относительности тезиса об “особом пути”.
В основе концепта “особого пути” лежит сопоставление себя с “Западом”, порой принимавшее крайне упрощенные формы и в разное время воспринимавшееся в положительном или отрицательном ключе. Довольно долго эта ориентация на Запад препятствовала соотнесению себя с “Востоком”. Решающую роль в этом сыграли традиционный романо-германский образовательный канон, связанные с ним языковые и познавательные барьеры, затруднявшие контакты с славянскими землями, а также традиционное предпочтение немцев мерить себя по западным стандартам. Принадлежность Германии к западному миру стала еще более актуальной в 1950-х гг. благодаря политической позиции Федеративной республики. Ориентация на “Запад” еще более обострилась вследствие тщательно оберегавшейся непроницаемости Восточной Германии, пользовавшейся гораздо меньшим уважением. Тем не менее западоцентризм, безусловно сужая исследовательскую перспективу, серьезно обогащал западногерманскую историческую науку. Если бы немецкая историография не ориентировалась последовательно на англо-американское и французское научные сообщества, вряд ли бы в ней нашел свое место широкий взгляд на социальную историю, утвердились количественный метод, гендерная история, современная культурная история. По крайней мере, это случилось бы позже и как-то иначе.
Однако, используя тот же пример – историю буржуазии, – можно утверждать, что со временем отрицательное влияние односторонней прозападной ориентации стало очевидным. Дискуссии об “особом пути” наглядно демонстрируют, насколько результаты сравнения зависят от выбора объекта сравнения. Картина кардинально меняется, если сравнение ведется не только с “Западом”, но проводится многосторонне, с учетом процессов в Восточной Европе. На этом фоне на первое место выходят не ограничения, а напротив, сильные стороны немецкой буржуазности. Переориентации в этом направлении требует и история современности, находящаяся на подъеме с 1989 г. Насколько ГДР продолжила движение по “особому немецкому пути” после 1945 г., можно осознать, только сравнивая ее с другими, не в последнюю очередь – восточноевропейскими диктатурами ХХ века.
Такого рода сближению Востока и Запада могут содействовать историографические и исторические аналогии, которые, хотя и медленно, но начали осознаваться. О сходных тенденциях в исторической науке на Востоке и Западе говорит все большее распространение в российской историографии последнего десятилетия гендерной истории и истории женщин, растет внимание к изучению менталитета, чувств, опыта и “коллективной памяти”.[24] Тот факт, что в конце XIX века в России, пытавшейся найти свое место в европейском контексте, возникла дискуссия об “особом пути” – “совершенном своеобразии”, прошедшая те же стадии, что и ее немецкий аналог, известен, наверное, лишь немногим западноевропейским историкам. Сходство здесь очевидное и ошеломляющее. Особенно интересны в этом плане несколько параллелей. Во-первых, это роль сильного властного государства, о которой писал в положительном ключе один из самых влиятельных русских историков Павел Николаевич Милюков в своих много раз переиздававшихся “Очерках по истории русской культуры”. Во-вторых, это сравнительно рано возникшая необходимость сопоставления себя с Западом. Она реализовалась, прежде всего, в обсуждении вопроса о “феодализации”, как того требовали критики Милюкова. В-третьих, как и история Германии, российская модерная история представляется как “запаздывающая” модернизация, для которой характерен хрупкий либерализм, организованный на партийной основе. С оглядкой на германский опыт делается вывод и об относительной слабости русской буржуазии.[25] Эти параллели заслуживают изучения и вполне достойны отдельного солидного исследования.
Наличие подобных параллелей указывает на необходимость всерьез учитывать не только компаративный аспект, но и изучать взаимные связи и отношения. Связи и переплетения, а не сходства и различия, позволяют создавать историю взаимовлияний. Ее центральная проблема: насколько более или менее ярко выраженное “чувство локтя” в европейском контексте вело к столкновениям и напряженности, а насколько – к смешению, взаимным склонностям и “родству душ”, к наблюдениям друг за другом и выработке общих позиций по отношению к “третьему”. Не приходится долго искать примеры “скрещения” западно-, восточно-центральноевропейской, немецкой и русской, польской, чешской, венгерской, румынской или болгарской историй. Большую часть истории взаимного обмена в области образования и культуры, экономических, политических, частных отношений между Западной и Восточно-Центральной Европой еще предстоит написать. К важнейшим темам, в рамках которых неразрывно переплетаются немецкая, восточно- и центральноевропейская истории, относится и протяженная история европейского еврейства и его уничтожения во время Холокоста, и история насильственных переселений и “этнических чисток” до и после 1945 г.
При взгляде на Восточно-Центральную Европу возникает вопрос о том, всегда ли оправдан выбор национального единства, определившего само существование тезиса об “особом пути” как критерия для сравнения. В конце концов, речь идет о пространстве, для которого характерна чересполосица связанных между собой конгломератов поселений, этносов, наций и культур и которое довольно поздно и не в полной мере обрело национально-государственную структуру. Распространенное в современной историографии сравнение народов необходимо дополнить анализом внутренних переплетений между самими объектами сравнения. Для такого сочетания методов за рамками парадигмы “особого пути” хорошо подходит именно история Восточно-Центральной Европы.[26] В отличие от ориентированного на Запад сравнения в рамках парадигмы “особого пути”, сравнение отдельных государств и регионов Восточной и Центральной Европы предполагает возможность классификации восточно- и центральноевропейских феноменов в общеевропейском контексте, что позволяет выделить специфически европейское, а значит, и определить собственно границы Европы.
Резюмируя итоги дискуссии об “особом немецком пути” для немецкой историографии, мы должны будем признать, что она сыграла решающую роль как в плюрализации представлений об истории, так и в политизации немецкой историографии. Не только увеличившаяся временная дистанция по отношению к национал-социализму, но и осознание наличия взаимных связей и контактов в общеевропейской истории все больше лишает тезис об “особом пути” его убедительной силы и подрывает положенный в его основу западоцентризм. В ходе растущей европеизации историографии все более настойчиво будет звучать вопрос о Южной и Восточной Европе, стимулируя исследования по другую сторону парадигмы “особого пути”. Эти исследования должны указать новые перспективы, привести к большей сбалансированности суждений и к дальнейшей дифференциации наших общих представлений об истории, от чего выиграют все стороны. Но обращение к тезису об “особом пути” в течение десятилетий было значительным явлением в политической культуре и исторической науке Германии. Этот тезис сам породил исследования, которые впоследствии привели к установлению его относительности. На наш взгляд, сегодня еще рано отказываться от тезиса об “особом пути” как от устаревшего исторического концепта.