Marlies Bilz, Tatarstan in der Transformation: Nationaler Diskurs und Politische Praxis 1988-1994 (Stuttgart: “Ibidem-Verlag”, 2005). 456 S. Index. ISBN: 978-3-89821-722-4.
1/2009
Мы живём во времена резкой актуализации исторического знания. Видимые подтверждения этому обнаруживаются буквально при первом же взгляде на многие международные и межнациональные конфликты, в основе которых лежат вопросы интерпретации прошлого. Именно в этом контексте российскому читателю может быть интересна недавно вышедшая в Германии книга Марлис Бильц “Татарстан в процессе трансформации: национальный дискурс и политическая практика, 1988-1994”. Монография является составной частью большой серии “Советская и постсоветская политика и общество”, на протяжении нескольких последних лет выходящей под общей редакцией профессора Андреаса Умланда. И хотя большая часть из полусотни предыдущих изданий серии касалась преимущественно эмпирических вопросов, работа Бильц содержит в себе, помимо богатого фактологического материала, любопытные теоретические обобщения.
С методологической точки зрения монография написана с позиций социального конструктивизма, для которого разные регионы (в отличие, например, от островов, материков или континентов) являются социальными конструктами, базирующимися на восприятиях, знаках, образах, идеях и других формах мыслительной (когнитивной) деятельности. Примерно об этом писал в своё время Жан Бодрийяр, метафорически отмечая, что “отныне карта предшествует территории”,[1] то есть наши представления о том, как организован мир, структурируют и предвосхищают происходящие в нём материальные процессы. Подобный подход задает эпистемологический уровень анализа проблем идентичности и тех гипотез, которые мы выдвигаем для формирования наших “ментальных карт”. Очевидно, эти гипотезы должны исходить из того, что регионов нет как неоспоримых фактов бытия, зато они существуют как феномены нашего воображения. Регионы не заперты в “железную клетку” географии и представляют собой “открытые феномены”. В этом смысле уместной смотрится ссылка Бильц на известную концепцию наций как “воображаемых сообществ” Бенедикта Андерсона (S. 18), то есть конструктов, создаваемых в основном национальной интеллигенцией. Способом конструирования нации является “дискурс между наукой, искусством, литературой и политикой”, который приводит к возникновению как собственной татарстанской идентичности, так и контрастных образов инаковости (“Других”, “чужих”, S. 47).
Возможно, для анализа идентичностей пригодны и другие теоретические подходы – например, концепты Воображаемого и Символического (сформулированные Жаком Лаканом и интерпретированные Славоем Жижеком). В этой системе рассуждений регион занимает промежуточное положение между Воображаемым (то есть образами, представлениями, фантазиями, идеями) и Символическим (то есть порядком, основанным на придании этим феноменам сознания определённых смыслов посредством дискурса, а именно их описания и наименования). Принципиально то, что не столько наши описания (наименования) отражают некие “факты” (нечто предсуществующее, заранее данное), сколько сами эти “факты” начинают соответствовать их описанию, той смысловой рамке, которую мы устанавливаем.[2] Огромное значение имеет, кто и как символизирует некое региональное пространство, то есть приписывает географии определённые смыслы. Бильц можно понять в том смысле, что происходит двойное конструирование регионов: с одной стороны, усилиями самих социальных акторов, с другой – “производителями дискурса” (писателями, журналистами, учёными и т.д., S. 50). В качестве примера автор ссылается на то, что в рамках Российской империи Казань играла роль “окна на Восток” (S. 30), и эта метафора имела определяющее значение для конструирования татарской идентичности.
Как видим, модный во многих кругах конструктивизм Бильц понимает не просто как такой взгляд на историю, в рамках которого остаётся место для гибкости, пластичности и новых прочтений отдельных фактов. Есть и более сложное понимание конструктивизма как методологической рамки анализа истории сквозь призму таких концептов, как нарративы (повествования), дискурсы, идентичность и пр. Если исходить из такого ракурса, получается, что все исторические понятия представляют собой концепты, открытые для интерпретации и именно в силу этого потенциально политизированные. Не случайно в рецензируемом исследовании в нескольких контекстах упоминаются подходы, уходящие своими корнями в работы Мишеля Фуко (S. 55). Ссылки на его методологию позволяют Бильц трактовать изучаемый регион как совокупность шести “дискурсивных пространств”: 1) “дискурсивное пространство нации”, в котором ключевую роль играли Татарский общественный центр, партия “Иттифак”, Милли-меджлис, Всемирный конгресс татар, а также ряд академических учреждений, включая Академию наук Республики Татарстан и Институт языка, литературы и истории им. Г. Ибрагимова. Это пространство формировалось вокруг концепта “единой татарстанской нации”, базирующегося на исторических и этнических основаниях; 2) “дискурсивное пространство политики”, в рамках которого Бильц выделяет фазы агитации (1988–1991 гг.) и “рефлексии” (1992–1994 гг.). Ключевыми концептами этого пространства можно считать идеи государственного суверенитета Татарстана и новые принципы взаимоотношения с Москвой; 3) “дискурсивное пространство языка” вбирало в себя дискуссии в отношении языковой основы идентичности, включая перспективы перехода на латинскую графику – вопрос, который, как мы знаем, приобрёл большую остроту в республике и стал предметом конфликта между Казанью и Москвой в середине текущего десятилетия; 4) “дискурсивное пространство религии” помещает Татарстан в так называемый “Волго-Уральский регион”, обладающий богатыми исламскими традициями. Это пространство включает в себя множество течений, в том числе “неотрадиционализм” (S. 219), “исламский фундаментализм” (S. 220), “евроислам” (S. 223) и т.д.; 5) “дискурсивное пространство истории”, которое автор хронологически делит на период до 1988 года (здесь ключевые вопросы, по её мнению, касались этногенеза татар, традиций джадидизма и булгарского наследия) и после 1988 года, когда под воздействием перестройки стал формироваться новый, более инструментальный исторический нарратив, приспособленный к легитимации концепции “татарской нации”; 6) “перформативное дискурсивное пространство”, внутреннее содержание которого Бильц определяет как совокупность символов национальной идентичности (в другом месте она использует более яркое выражение – “иконография власти”).
В этой связи вспоминается точное выражение Михаила Тимофеева: “Нация не существует вне представлений о ней, вне репрезентаций идеи нации”.[3] Как представляется, ценность рассуждений Бильц о “дискурсивных пространствах” состоит в том, что их посредством она показывает, как разные субъекты по-разному концептуализируют своё прошлое, приводя в действие механизмы запоминания (коммеморации) и забывания. Историческая память является одной из тех сфер, где процессы формирования идентичности происходят наиболее конфликтно. Здесь всегда есть множество мифов, искажений и пересмотров истории, что вновь даёт основание сослаться на Фуко, для которого история различных пространств представляет собой историю различных видов власти. Особенно продуктивным применительно к Татарстану нам кажется деление на “официальную историю”, приближенную к “ритуалам” центральной власти, и “контр-историю”, то есть альтернативное прочтение событий прошлого местными, региональными “говорящими субъектами”. Другими словами, история одних не является автоматически историей других, история побеждённых – это не история победивших, и триумф одних – это подчинение других. По Фуко, контр-история – это дискурс тех, кто долгое время находился в “зоне безмолвия”, поэтому он ориентирован не на победы, а на поражения и подчинение. Контр-история своими “речевыми актами” обнажает то, что было спрятано из-за пренебрежения или сознательной маскировки.
Из сказанного можно сделать вывод о том, что политизация исторического знания (о чём сейчас говорится очень много и часто) представляет собой точку пересечения между историей и контр-историей. Видимые подтверждения этому мы находим буквально при первом же взгляде на многие дискурсивные конфликты между Москвой и Казанью, в основе которых лежат вопросы интерпретации прошлого, будь то “монголо-татарское иго”, Золотая Орда, Куликово поле или завоевание Иваном Грозным Казани. В этом смысле за различными интерпретациями истории можно увидеть контуры таких сложных понятий, как суверенитет и мобилизация (S. 42).
Важно, на наш взгляд, отметить и внешнее измерение поднятой темы, хотя этому аспекту автор, к сожалению, не уделяет должного внимания. А ведь Татарстан был первой республикой, которая начала себя по-особому позиционировать в международных вопросах. Ещё в первой половине 1990-х годов М. Шаймиев высказывал свои собственные оценки ситуации на Балканах, отличавшиеся от официальной позиции МИД РФ, а Рафаэль Хаким, один из влиятельных советников президента Татарстана, неоднократно выступал с идеями, идущими явно вразрез с политикой федерального центра (это касалось его утверждений о том, что “НАТО реально ничем не угрожает России”, “Китай едва ли сможет стать стратегическим партнёром Москвы”, а “дальнейшая интеграция в рамках СНГ может привести к восстановлению имперских амбиций и отступлению от демократии”[4]). Президенты Татарстана и Ингушетии М. Шаймиев и Р. Аушев в январе 2000 года выступили с совместным заявлением о том, что в случае создания союзного государства с Беларусью эти две республики потребуют повышения своего статуса в рамках РФ (“почему татар заставляют жить в едином российском государстве, если даже белорусы хотят быть с Россией только на равных?”[5]). Среди татарстанской политической элиты сильное распространение получило представление о том, что перед Россией стоит принципиальная дилемма – либо сохранение статуса великой военной державы, либо ускоренная адаптация к мировой экономике и основанная на этом модернизация. Любые формы дипломатической изоляции России весьма остро воспринимались в Казани, поскольку они усложняли решение таких насущных проблем, как интеграция в мировое экономическое пространство, разработка “прорывных” проектов в области инвестиций и кредитов, изменение структуры экспорта, обеспечение экономического присутствия на рынках Восточной Европы и т.д. При этом в Казани оформилась идея о том, что лидеры отдельных субъектов федерации вполне могли бы быть использованы в качестве посредников в кризисных ситуациях, связанных с проблемами безопасности, в том числе и терроризма. Хаким, в частности, предлагал, чтобы Татарстан представлял интересы России в неформальных переговорах с исламскими организациями и при посреднических усилиях так называемой “Гаагской инициативы”, которая была нацелена на поиски выхода из конфликтных ситуаций в Чечне, Крыму, Приднестровье, Абхазии и других постсоветских “горячих точках”.
Исторический дискурс, как видим, достаточно легко транслируется в политический. Важно, что Бильц показывает нам эволюцию процесса обретения идентичности, который имел очевидную политическую составляющую в виде давления на федеральный центр с целью признания особого, исключительного статуса Татарстана в составе федерации (S. 19). Мы знаем, что Татарстан неоднократно выдвигал требования и условия, далеко выходящие за рамки его территории. Как нам представляется, это и предопределяет одну из важнейших сюжетных линий во взаимодействии между центром и регионами: следуя логике Славоя Жижека, Москва “пытается предотвратить метафорическую универсализацию партикулярных требований”[6], то есть, другими словами, представить требования, имеющие региональное происхождение, как мнения отдельных, индивидуальных регионов, ограниченные конкретным контекстом. Такая линия поведения центра, безусловно, выдержана в духе деполитизации всего поля федеративных отношений, однако сами регионы часто выступают носителями противоположной тенденции. Бильц вскользь упоминает возможность сравнения друг с другом опыта Татарстана и Чечни (S. 19), но не развивает эту тему. А между тем это сравнение возможно в двух ракурсах – либо как модельных примеров разных тенденций дистанцирования от федерального центра, либо, наоборот, как исключений из общих правил, в результате чего и возникает асимметрия в федеративных отношениях. Но даже во втором случае речь идёт об исключении, которое кодифицирует то, что реально уже и так имеет место (например, практику заключения двухсторонних соглашений регионов с федеральным центром). В этом плане можно предположить, что при любом типе федеративных отношений избежать политических коннотаций в дискуссиях об идентичности Татарстана вряд ли удастся, что, вероятнее всего, можно интерпретировать как неизбежное господство “дискурсивного пространства политики” над всеми остальными.
Книга “Татарстан в процессе трансформации”, таким образом, предлагает читателям достаточно объёмную картину тех изменений, которые произошли в этой республике с перестройки до середины 1990-х годов. В отличие от теорий “демократического транзита”, уже успевших продемонстрировать свою ограниченность для использования в российской регионалистике, выбранный немецким автором дискурсивный подход позволил более тонко отметить основные векторы перемен и выделить те социальные группы, которые их инициировали. В конечном итоге, обращение к дискурсу – это один из возможных (и весьма эффективных) способов изучения того, как функционирует власть на любом уровне, в том числе и региональном.