Производство колониальной науки: Ethnologie и империя в межвоенной Франции - 1
3/2009
Редакция благодарит автора за возможность опубликовать русскоязычный препринт главы будущей книги, которая должна появиться в Cornell University Press. Предварительное название книги “From Race to Culture? Science, Ethnography, and Empire in France 1920-1950” (“От расы к культуре? Наука, этнография и империя во Франции 1920-1950 гг.”).
Перевод с английского М. Могильнер.
ВВЕДЕНИЕ
Была ли антропология, которая во Франции обрела черты профессиональной науки в период между двумя войнами, т.е. тогда, когда Французская империя достигла своего зенита, “колониальной наукой”? Что вообще представляет собой “колониальная наука”? Эти вопросы неизбежны при обращении к проблеме формирования имперского знания и его сложных отношений с властью и идентичностью современной Франции и ее империи. Как показал Гаян Пракаш (Gyan Prakash), в XIX веке британцы учредили повсеместно в своей империи такие современные институты, как музеи и выставки, с целью представить науку как аспект колониальной власти. “Они ожидали от индийцев признания авторитета западного знания”.[1] Деятельность государства по собиранию знаний о колониальных подданных Пракаш рассматривает в логике Фуко, как форму надзора, контроля и дисциплины, которые индийские националисты позднее переопределили в модели альтернативной модерности, сформированной тем же западным научным знанием. Я тоже исхожу из предположения об инструментальности науки во французской колониальной системе, но стремлюсь разобраться с определенными противоречиями, характерными для самой метрополии, что позволит лучше понять “развитие антропологии на плодородной почве имперского доминирования” в 1930-е годы.[2]
Безусловно, вопрос о том, была ли западная антропология в целом колониальной наукой, далеко не нов. Но он все еще не удостоился того внимания со стороны историков, которого по праву заслуживает, особенно в случае Франции.[3] В более старых, да и в некоторых новых исследованиях термин “колониальная наука” обычно прилагают к любому знанию, произведенному sur le terrain colonial, вне зависимости от того, кто его произвел – чиновники, этнографы-любители, судьи или профессиональные ученые, преподававшие в колониях или работавшие в таких колониальных исследовательских институтах, как Филологический институт (Faculté des Lettres) в Алжире или Французская школа Дальнего Востока (École Française d’Extrême-Orient – далее EFEO) в Ханое.[4] Представление о наличии “колониальной науки” дало толчок глубокому изучению различных научных дисциплин, которые развивались в колониях в модерный период. В то же время оно сдерживало столь же глубокую постановку вопроса о связи между антропологами, постоянно работавшими в Париже, и империей.[5] Ряды последних составляли, с одной стороны, классификаторы рас из Антропологической школы (École d’Anthropologie), доминировавшие во французской anthropologie в XIX – начале XX в., а с другой – социологи-последователи Дюркгейма, такие как Марсель Мосс (Marcel Mauss), к началу ХХ века переопределившие антропологию как ethnologie – сравнительное изучение культур, языков и рас. Представители этих направлений вовсе не обязательно сами отправлялись в научные экспедиции – свои теории они часто строили на изучении объектов и описаний, собранных миссионерами и путешественниками.
В последнее время историки и антропологи придерживаются той точки зрения, что с самого своего возникновения в период Просвещения западная антропология во всех проявлениях (любительская, профессиональная, ориентированная на метрополию, имперская) была колониальной наукой по определению; она создавала возможности для имперского завоевания и, в свою очередь, развивалась благодаря ему. Этот тезис, особенно влиятельный в историографии британской науки имперского периода,[6] создает удобную общую рамку для рассмотрения отношений между наукой метрополии и колониальной властью. Однако мы все еще очень немного знаем о том, как в конкретные периоды создавалось французское антропологическое знание и как эти множественные формы знания коррелировали с изменяющимися стратегиями колониального доминирования или биологического понимания расы.[7] Ниже я рассматриваю лишь один аспект этих комплексных отношений, выразившийся в деятельности когорты левых французских антропологов межвоенного периода. Они пытались использовать империю для внедрения ethnologie как университетской дисциплины, в основу которой впервые клалась полевая исследовательская деятельность. Хотя ключевую роль в этом начинании играл Марсель Мосс, не меньшую лепту в общее дело внесли и физический антрополог Поль Риве (Paul Rivet), и ученики Риве и Мосса.
Производимое этими мужчинами и женщинами профессиональное знание обретало определенную амбивалентность, когда использовалось для утверждения власти в колониях. С одной стороны, в 1920-1930-х гг. эти новые этнологи довольно откровенно стремились стать “колониальными”, т.е. распространить свою дисциплину в колонии и легитимировать ее там, что отчасти объяснялось сопротивлением, которое оказывали другие французские ученые их продвижению в науке метрополии. С другой стороны, они определенно настаивали на том, что этнология не должна непосредственно обслуживать империю – даже если она переносит свою деятельность в заморские территории, дабы застраховать и научно оформить свои подходы и практики. Амбивалентность колониальной деятельности этой группы заставляет предположить, что имперские формы знания в колониях были не столь монолитны и, более того, что в интеллектуальной жизни Франции они были далеко не так маргинальны, как привыкли считать историки антропологии и колониализма. Более глубокое понимание интеллектуальных предпосылок, имперских практик и трансколониальной территориальной локализации французских этнологов в критические межвоенные годы проливает свет на причины их столь длительного воздержания от обвинений в адрес колониализма. Они осудили колониальную политику и все формы расизма лишь в конце 1940-х годов, изнутри собственной интеллектуальной традиции, несмотря на то, что ее корни уходили в расовый praxis империи.
ИМПЕРСКАЯ УВЕРТЮРА: ЭТНОЛОГИЯ И ИМПЕРИЯ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО С 1900 ГОДА
В 1937 году в Париже под председательством двух министров правительства Народного фронта, Мариуса Моте (Marius Moutet) и Жана Перрена (Jean Perrin), проходил конгресс, посвященный научной работе в заморских колониях. Секцию этнологии на конгрессе возглавлял Поль Риве, член муниципального совета Парижа от социалистов и энергичный директор недавно обновленного Музея человека (Musée de l’Homme) – главного французского центра этнологических исследований. Конференция преследовала две цели: разработка исследований “в области физических и естественных наук”, предпринятых к тому времени в разных частях империи, и идентификация будущих научных инициатив и организаций.[8] Организаторы продвигали научно-ориентированную программу, настаивая, что такие прикладные дисциплины, как медицина, агрономия или изучение культурной эволюции колониальных народов не должны быть представлены на конгрессе. Риве пригласил в Париж известных ученых из исследовательских институтов, находившихся в колониях, причем как из престижной Французской школы Дальнего Востока (École Française d’Extrême-Orient), так и из совершенно нового Французского института Черной Африки в Дакаре (Institut Français de l’Afrique Noire). Он стремился консолидировать новую дисциплину ethnologie далеко за пределами метрополии, для чего его ученики должны были “колонизировать” исследовательские центры на имперской периферии. Такой империализм представлял собой последнюю стадию длительной борьбы, которую Риве и Мосс вели ради утверждения культуры – а не расы – в качестве основного вектора антропологических исследований во Франции. Лишенные возможности работать в университетах, где еще не существовало кафедр этнологии, ученики Риве нуждались в альтернативной институциональной площадке не только для свой исследовательской деятельности, но и для профессионализации собственной научной дисциплины, и колонии идеально удовлетворяли этим целям.
Сложная и разнонаправленная кампания по утверждению новой дисциплины извне, а не изнутри, из пресловутого французского материкового “шестиугольника” 1920-х – 1930-х годов, отражала хаотическое состояние, в котором в начале ХХ века находилась французская антропологическая наука. Уже накануне Первой мировой войны французские антропологи были вовлечены в порождавшую разногласия многоаспектную перестройку и реконцептуализацию их дисциплины. В науках о человеке во Франции долгое время доминировала школа физической антропологии Поля Брока (Paul Broca), которая принципиально занималась расовыми классификациями как частью большого и истинно научного проекта создания естественной истории человечества.[9] Брока подчеркивал важность идентификации физических характеристик разных человеческих видов и выстраивания иерархии расовых типов по принципу их “естественных” интеллектуальных возможностей, которые определялись посредством тщательных измерений черепа и мозга. Начиная с середины XIX века, когда Брока основал первое Антропологическое общество (Société d’Anthropologie, 1859), а затем и Антропологическую школу (École d’Anthropologie de Paris, 1876), французские ученые занимали лидирующие позиции в мировой науке в области техники краниометрических измерений. Антропологическая школа являлась частным учебным заведением; на момент основания она имела шесть кафедр и предлагала обучение по всем направлениям антропологии, хотя главное место в программе отводилось именно физической антропологии. Школа не могла присваивать научные степени, но она, тем не менее, располагала определенной академической легитимностью: ее лаборатория и учебные классы находились в помещениях медицинского факультета Парижского университета. Более того, лаборатория формально принадлежала секции естественных наук (секция IV) Практической школы высших исследований (École Pratique des Hautes Etudes). Физические антропологи могли получать медицинское образование, занимать медицинские кафедры университетов и таким образом пропагандировать свое специализированное знание. Физическая антропология – правда, скорее в форме палеоантропологии, а не расового картографирования – доминировала и в другом высшем учебном заведении Парижа, где имелась кафедра антропологии – в Национальном музее естественной истории (Muséum National d’Histoire Naturelle), представлявшем собой исследовательский институт, финансировавшийся из общественных фондов. Он предоставлял образование на основе степени бакалавра, но также не мог присваивать официально признаваемые научные степени. К 1914 году репутация французской школы физической антропологии в научном мире существенно пошатнулась вследствие двойственного влияния дарвинского эволюционизма и заново “открытой” генетики Менделя, идеи которой позднее восприняли и французские антропологи. Но многие последовали Брока сопротивлялись переменам; они продолжали монополизировать немногочисленные существующие антропологические научные заведения, не допуская в них новые интеллектуальные течения.[10]
Конечно, во французской антропологии всегда существовала вторая, менее престижная и более философская, традиция, связанная с изучением природы человеческого поведения и этнографическим описанием неписьменных культур. Однако у этой традиции в конце XIX века не имелось своего университетского пристанища и подготовленных специалистов, как не было у нее общепринятой методологии и объекта изучения. По мере того как антропометрия теряла свой престиж, шло оживление культурного направления в антропологии, происходившее в тандеме с более конвенционной наукой о расах и одновременно в оппозиции к ней. К середине 1920-х годов изучение культур пробилось в Сорбонну, получило музей-лабораторию и начало доказывать собственную “научность”. Безусловно, в этом удивительном перевороте ключевую роль играла новая социология Дюркгейма. Его тезис о полноценной специфичности социальных феноменов, независимых от биологических факторов, способствовал делегитимации расовых объяснительных концепций в социальных науках. Более того, Дюркгейм и его племянник Марсель Мосс признавали, что вместо полагания на чужие бессистемные описания этнологи должны проводить собственные полевые исследования. Только это позволит им претендовать на научный статус, сопоставимый со статусом расовых классификаторов. Однако Дюркгейм и Мосс не были единственными пионерами ethnologie. У них имелись интеллектуальные и институциональные предшественники, чья деятельность восходит к 1900-м годам. Как убедительно показала Эммануэль Сибё (Emmanuelle Sibeud), в конце XIX века колониальные администраторы в западной и экваториальной Африке положили начало тем этнографическим практикам, которые в 1920-е годы заимствовали французские этнологи дюркгеймианского толка. Таким образом, по-настоящему история колониального “погружения” профессиональной ethnologie должна начинаться с них.
В книге, посвященной администраторам-этнографам в Черной Африке (Африка южнее Сахары) в период между 1878 и 1930 гг. (Une science imperiale pour l’Afrique?), Сибё пишет о том, что к 1900 году многие колониальные чиновники уже проводили глубинные, хотя и самодеятельные этнографические исследования народов, среди которых они работали. Их начальство не заказывало этнографические монографии и не стремилось категоризировать подчиненное население в целях лучшего управления. Напротив, самодеятельные этнографы из колониальных чиновников удостаивались лишь замечаний за непродуктивную трату свободного времени на “бесполезные” проекты. Тем не менее их мотивировало не только чистое интеллектуальное любопытство, но и амбиции, связанные с возможностью повысить свой социальный статус (пусть в профессии, которая еще не давала особого социального престижа). Им хотелось по возможности опубликовать результаты своих этнографических исследований в лучших научных журналах Парижа или стать членами ученых обществ, занимающихся науками о человеке. Извлекая максимально возможную пользу из своего пребывания в колониях, они выработали практику интенсивного полевого исследования, ограниченного во времени и пространстве, которое позволяло описывать такие социальные факты, которые последователи Дюркгейма стали определять как единственно релевантные для объяснения человеческого поведения. Этнографические труды XIX века традиционно были слишком длинными, описательными и поверхностными; путешественники и натуралисты, отправлявшиеся с исследовательской миссией, преодолевали значительные расстояния по экзотическим землям, делая поспешные заметки. Колониальные чиновники, которые изучали определенную народность в определенной местности часто на протяжении нескольких лет, сломали эту устаревшую практику. Их интенсивный метод – вариант грубого включенного наблюдения avant la lettrе – через созданную этими же чиновниками сеть интеллектуальной социализации постепенно проникал во Францию.
Столкнувшись с неожиданным этнографическим творчеством снизу (или издалека), не только Мосс, но и такой независимый индивидуалист в европейской этнографии, как Арнольд ван Геннеп (Arnold Van Gennep), начали патронировать этих новичков и инкорпорировать лучших из них в элитные круги интеллектуальной общественности Парижа.[11] Далее последовал плодотворный взаимообмен, особенно поощрявшийся колониальными исследователями, которые обращались к своим коллегам из метрополии за советами, касающимися методов проведения исследований и интерпретации результатов. К началу 1920-х годов этот диалог подготовил альтернативную программу перспективного развития французской антропологии. В ней все еще фигурировала традиционная физическая антропология, но акцент уже делался на научную подготовку в области этнографических методов исследования. Программа не отдавала предпочтения какому-то определенному культурному комплексу, предлагая вместо этого сравнительный подход. Однако институциализация этой программы представляла серьезный вызов, не в последнюю очередь потому, что она подвергала пересмотру необходимость традиционного для французских антропологов медицинского образования. И здесь снова бесценная помощь подоспела из колоний, а также от ведущего физического антрополога, который сам пришел к убеждению, что французскую науку о человеке пора переопределить на новых основаниях. Этим антропологом был Пол Риве.
НАУКА О РАСЕ, ЭТНОЛОГИЯ И ИМПЕРИЯ
В начале 1920-х годов Морис Делафосс (Maurice Delafosse) – ведущий французский специалист в области африканских языков, этнографии и истории, который до преподавания в Колониальной школе (École Coloniale) долгое время работал в колониальной администрации, – совместно с Моссом, Риве и сорбоннским философом Люсьеном Леви-Брюлем (Lucien Levy-Bruhl) стал добиваться государственного финансирования Института этнологии (далее IE) при Парижском университете. Осенью 1925 года правительство удовлетворило их запрос и выделило необходимую сумму из бюджета французских колоний, благодаря чему Институт осуществил первый набор студентов. Финансирование получило и издание новой этнологической серии Трудов и Записок (travaux and mémoires) под маркой IE. Через три года Пол Риве был избран профессором единственной кафедры [физической] антропологии при Национальном музее естественной истории (Muséum National d’Histoire Naturelle – далее MNHN). Риве принял эту должность при условии, что она будет включать в себя и руководство Парижским этнографическим музеем Трокадеро (Muséum d’Ethnographie du Trocadéro – далее MET). Он также обратился к колониям за финансированием радикальной реорганизации этого учреждения и получил требуемые средства. В результате реализации этих двух связанных между собой инициатив этнология не только стала предметом, который давал право на университетский диплом, но и получила в свое распоряжение этнографическую “лабораторию”.
Чтобы объяснить столь быструю институциализацию еще не вполне оформившейся дисциплины в консервативной университетской системе, да еще в период сокращения национального бюджета, нужно учитывать два взаимосвязанных фактора. Первый можно охарактеризовать как негативное стимулирование, исходившее от хорошо укорененного и имевшего сильных покровителей сообщества физических антропологов, чьи позиции во французском академическом мире оставались сильными несмотря на падение их международного престижа. Помимо того, что им принадлежала монополия на университетские кафедры, отдельные представители физической антропологии активно сопротивлялись попыткам переопределить их науку в более широких категориях и превратить плюралистическое (а не эволюционное) изучение культур и языков в одну из доминирующих отраслей антропологии. Эта институциональная преграда требовала от новых этнологов творческих решений и поиска альтернативных источников поддержки желаемых нововведений.
Вторым фактором стала возрастающая готовность государства субсидировать науки, которые могли способствовать совершенствованию имперского управления. Эта тенденция удачно наложилась на желание этнологов обновить науки о человеке. По иронии судьбы описанное совпадение потребностей и желаний означало, что группа ученых, стремившихся преодолеть стагнацию науки о расах и профессионализировать изучение народов, культур и цивилизаций мира, обратилась за поддержкой к той самой империи, которая в значительной степени основывалась на расистских предпосылках.
Мы не должны недооценивать силу сопротивления, с которым столкнулись этнологи в 1920-х годах, пытаясь превратить anthropologie в ethnologie. Возглавили это сопротивление члены École d’Anthropologie, в число которых входили и некоторые коллеги Риве по MNHN. Они настаивали на том, что антропология по определению является наукой “анатомической” и “физиологической”.[12] Применительно к определению объекта их научной дисциплины ученые старой школы во Франции могли опираться на гораздо более солидную традицию, нежели последователи Дюркгейма. К тому же, у них имелись преимущества в виде финансирования и политической поддержки. Хотя межвоенная история École d’Anthropologie еще не написала, Герман Лебович (Herman Lebovics) показал, что ее члены продолжали сохранять полезные связи с консервативными политиками в момент ослабления во Франции либерализма.[13] Если в этой ситуации Мосс и Риве собирались отстаивать более широкое определение этнологии и искать средства для поддержки свой инициативы, им нужно было обзавестись собственными союзниками. В этой борьбе за установление новой научной парадигмы в политической обстановке послевоенной Франции аргумент об особой полезности ethnologie для империи звучал особенно весомо. Пусть в силу разных причин, но он оказывал воздействие как на этнологов, так и на колониальных политиков.
Тезис о том, что поствоенная Франция остро нуждается в научном понимании колонизируемых ею народов, проявил свою эффективность в 1925 году в ходе учреждения Института этнографии (IE), финансируемого колониями. Это не было первой попыткой со стороны Мосса и Риве заинтересовать Министерство колоний в поддержке их научной дисциплины. В 1913 году Министерство уже отвергло составленный Моссом набросок проекта Этнографического бюро.[14] Но к середине 1920-х годов политический климат изменился, и имперское развитие встало на повестку дня.[15] Колониальные воинские подразделения доблестно сражались за Францию в годы Первой мировой войны. Сформированная после войны Лига наций требовала от вступивших в нее имперских держав проведения “рациональной” колониальной политики, по крайней мере в теории. Финансирование этнологии в этой ситуации способствовало “рационализации” имиджа империи, которая теперь предоставляла своим администраторам ценные знания об управляемых ими народах – если губернаторы колоний нуждались в такого рода информации.
Именно эти аргументы использовали в 1924 году Мосс и Риве, убеждая другого дюркгеймианца, философа Люсьена Леви-Брюля, автора La mentalité primitive (1922), совместно представить значительно расширенный проект этнологического института Совету профессоров Сорбонны. Совет согласился на создание IE при условии, что университету это ничего не будет стоить.[16] И тогда Леви-Брюль уговорил министра колоний Эдуарда Даладье (Edouard Daladier), с которым был лично знаком, финансировать IE преимущественно из фондов, поступающих из заморских территорий. Даладье согласился, но выдвинул встречные условия: студенты École Coloniale должны были поощряться брать курсы в IE, а опытные колониальные чиновники должны были допускаться к преподаванию в новом институте.[17] Предполагалось, что в наблюдательном совете IE будет сохраняться паритет между представителями колоний и учеными метрополии.[18] Риторически обосновывая учреждение IE, Леви-Брюль артикулировал противоречие, которое составляло суть французского этнологического дискурса межвоенного периода: он подчеркивал универсалистский характер деятельности института по изучению культур всего мира и одновременно указывал на конкретную помощь, которую эта деятельность способна оказать колониальным чиновникам, если те захотят консультироваться с сотрудниками института.[19]
Вторая важнейшая инициатива Мосса и Риве межвоенного периода – предпринятая ими реорганизация этнографического музея Трокадеро (MET) – также оказалась удачно связанной с задачей формирования нового публичного образа империи. Как только судьба IE была решена, Мосс и Риве переключились на решение вопроса о вовлечении MET в ряды новой этнологии. Благодаря этому их дисциплина в Париже поднималась на такие институциональные высоты, которые, собственно, и требовались для успешного распространения ее эпистемологических оснований. Как громко ни звучало название “Институт этнографии”, изначально это было довольно скромное учреждение. У IE не имелось собственных преподавателей, а для занятий ему выделили две комнаты в институте географии Парижского университета. Поэтому важнейшим шагом на пути к утверждению значимости новой науки было придание ей современной этнографической коллекции, библиотеки и лаборатории. Такое сочетание позволяло готовить студентов к полевым исследованиям и гарантировать им рабочие места в будущем. Соответственно, шансы успешного превращения anthropologie в ethnologie зависели от того, смогут ли Мосс и Риве “захватить” MET. Вероятность такого “захвата” была невелика, поскольку несколько членов École d’Anthropologie делали все от них зависящее, чтобы сорвать планы этнологов.
Инициативой по “захвату” MET руководил не Мосс, а Риве.[20] Он был умелым и энергичным администратором, получившим краниометрическую подготовку у Брока (на основе медицинского образования).[21] Недолгое пребывание в Эквадоре в 1900-1905 гг. пробудило в нем увлечение Центральной Америкой, местными языками и историей миграций ее аборигенов – все это и стало его специализацией. Наряду с такими колониальными этнографами, как Делафосс, Риве и Мосс стали адептами модернизации французской антропологии. К середине 1920-х годов Мосс отошел от пропаганды дела ethnologie, переключившись на подготовку студентов и на редакторскую деятельность в Année Sociologique (“Социологический ежегодник”). Риве, напротив, объявил, что прорыв этнологии в Сорбонну – лишь первый залп в битве, ведущейся не столько ради полного низвержения физической антропологии, сколько ради ее переопределения как науки, сочетающей в себе три равноценных направления – изучение рас, культур и языков. И поскольку во Франции изучение культур было наименее развито, привлечение MET для ее развития воспринималось им как необходимый шаг, позволявший пересмотреть физическую антропологию как этнологию.[22]
Риве выбрал исключительно удобный момент для реализации своего плана. К началу 1920-х годов плачевное состояние этнографического музея Трокадеро было просто оскорбительным для Франции, в 1923 году этот вопрос даже рассматривался в Парламенте.[23] MET возник по следам Всемирной выставки 1878 года как павильон для демонстрации объектов и артефактов, собранных французскими учеными в ходе научных экспедиций, которые финансировались государством. В нем также помещалась этнографическая библиотека. Коллекции MET формировались главным образом благодаря французским колониям.[24] Традиционно должность директора MET занимал профессор кафедры антропологии Национального музея естественной истории (MNHN). Но MET никогда не имел бюджета и научного статуса, сопоставимого с бюджетом и статусом остеологической коллекции и антропологической лаборатории, также формально подчиненных кафедре антропологии MNHN. В ситуации, когда физическая антропология была на пике своей славы, а этнографии “примитивных“ народов недоставало авторитетных ученых, способных защитить ее научную значимость, музей и его коллекции прозябали. В 1913 году Мосс даже опубликовал в Revue de Paris ставшую довольно известной язвительную статью в двух частях, обличавшую состояние дел в музее.[25] C восстановлением мира после Первой мировой войны на фоне возрастающего понимания важности колоний для Франции власти стали чувствительны к подобной критике.
Однако предлагая решить проблемы MET, переподчинив музей занимаемой им кафедре антропологии, Риве стремился включить плюралистическое изучение культур в программу старейшей французской кафедры физической антропологии, получавшей общественное финансирование. Вполне предсказуемо, сотрудники École d’Anthropologie этому сопротивлялись. Одним из наиболее влиятельных противников решения проблем музея Трокадеро с помощью кафедры антропологии MNHN был известный французский консерватор Луи Марэн (Louis Marin), являвшийся одновременно директором École d’Anthropologie и лидером правых в Парламенте Франции. В 1928 году от также занимал пост министра пенсий. В качестве этнографа, возглавлявшего École d’Anthropologie, Марэн придерживался такого понимания этнографии, которое предполагало изучение “иных” культур ради демонстрации превосходства Запада. Методу собирания данных в ходе полевых исследований он предпочитал популярный в XIX веке метод вопросников. Его понимание антропологии, в отличие от этнографии, было сравнительно устаревшим. Марэн писал в Министерство образования, что присоединение MET к MNHN представляет собой ересь с научной точки зрения, поскольку антропология – это “соматическая наука”, а этнография принадлежит к разряду истории цивилизации. Соответственно, этнография не имела “никакого отношения к Институту естественной истории”…[26]
Марэна поддерживали его коллеги из École d’Anthropologie, также заинтересованные в том, чтобы физическая антропология сохраняла свое выдающее место среди французских наук о человеке. Среди них выделялся Рауль Антони (Raoul Anthony), профессор палеонтологии в MNHN и наиболее последовательный оппонент Риве в его собственном институте. Риве был взбешен, когда в 1928 году прочитал статью Антони в ведущем французском антропологическом журнале, в которой, между прочим, перечислялись главные французские образовательные учреждения, готовившие антропологов. IE в этом списке даже не упоминался.[27] Все это свидетельствовало о том, насколько серьезным было сопротивление сотрудников École d’Anthropologie и в целом французских физических антропологов совместным попыткам Риве и Мосса переопределить антропологию в культурном – и культурно-релятивистском – направлении.[28]
Марэн и Антони считали, что это они, а не Риве выступают в сильной позиции. Видимо, поэтому они не смогли оценить влиятельность его аргументации в пользу соединения MET и кафедры антропологии в новых политических условиях. Как высказался по этому поводу представитель министерства образования, если область специализации кафедры антропологии MNHN переопределить как “антропология в широком смысле” (“anthropologie dans le sens large”), профессор по этой кафедре “предпримет усилия для расширения своей деятельности и включения в нее всех аспектов существования человеческих рас; он будет работать совместно с недавно учрежденным в Сорбонне IE, от которого мы ожидаем многого для развития наших колоний”. Чиновник продолжал: “Я вижу только преимущества в желании кафедры MNHN расширить сферу своей деятельности, вдохновляясь при этом современными научными тенденциями и интересом к современным проблемам”.[29] Заявления, что некая наука может принести пользу империи, что быть современным означает изучать современные проблемы с этнографической точки зрения и что для хорошего управления колониями следует обращаться к современному знанию, звучали вполне убедительно в послевоенной политической обстановке. Риве и Мосс не раз прибегали к подобной аргументации в 1920-е годы. При этом они искренне не считали, что полученный ethnologie колониальный мандат ущемит их собственную научную свободу или ограничит интеллектуальную свободу и научную объективность их учеников.[30]
В 1930-х годах риторические отсылки к империи стали у Риве еще более частыми. Это было связано с началом проекта по превращению MET в настоящий храм наук о человеке, который должен был привлечь как обычных посетителей, так и новых студентов IE и уже утвердившихся в науке ученых.