Karel C. Berkhoff, Harvest of Despair: Life and Death in Ukraine Under Nazi Rule (Cambridge, MA: Belknap Press of Harvard University Press, 2004). xiii+463 pp., ill. Maps, Bibliography. ISBN: 0-674-0131-31.
3/2009
ПЛОДЫ ОТЧАЯНИЯ: ТРАГЕДИЯ УКРАИНЫ ВО ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЕ
Карел Беркхоф – профессор Амстердамского университета и научный сотрудник Центра исследований Холокоста и геноцида при Институте военной документации, одного из отделений Нидерландской Королевской Академии наук. Архивы и видеоматериалы, которыми обладает Институт, обширны и во многом уникальны, они включают самую современную литературу по истории мировых войн, исследованиям национализма и геноцида, а также диссидентскую литературу времен “холодной войны”.
Помимо рецензируемой монографии, Беркхоф известен как автор статей, посвященных одной из наиболее трагических тем Второй мировой войны: судьбе советских военнопленных,[1] а также участию украинских националистов в Холокосте.[2] Можно добавить, что материал, представленный в книге, – это результат многолетней работы автора в архивах Украины, Германии, Голландии и США. Поэтому для постсоветской аудитории работа Беркхофа представляет как научный, так и чисто познавательный интерес. Во-первых, автор обратился к исследованию нацистской оккупации Украины, которая вплоть до настоящего времени остается одной из табуированных тем истории, наряду с темами советского отступления 1941–1942 гг., репрессий и антисемитизма в армии, коллаборации с нацистами, истории концлагерей и их жертв после освобождения. К сожалению, наиболее фундаментальные работы по этим темам были написаны иностранными учеными,[3] и перевод их исследований был бы весьма ценен.
Во-вторых, центром внимания в данной монографии являются повседневная жизнь и настроения украинского населения в период оккупации – тема, которая долгое время была практически исключена из официальной истории. “Для меня, – пишет Беркхоф (P. 5), – как урожденного голландца, у которого нет родственных связей с Восточной Европой..., кажется очевидным, что большинство людей, попавших в экстремальную ситуацию нацистской оккупации, вовсе не стремились стать ‘героями или жертвами’. Они просто хотели выжить и жить своей жизнью, как можно более отделенной от социальных катастроф. Люди хотели найти хорошую работу (которая помогла бы выжить), жилье, сохранить свою жизнь и жизнь детей, влюбляться и создавать семью”. Отсюда принципиальной посылкой является утверждение, что войну можно понять только из знания ее “культурной повседневности”, и в этом методология Беркхофа сближается с исследованиями устной истории (“oral history studies”). Обращение к “низовой” истории позволяет выявить взгляды разных социальных, этнических и гендерных групп и сделать образ прошлого не только более “всеобъемлющим”, но и более правдивым. Поэтому голландский историк утверждает, что только понимание тех чувств, которые ежедневно испытывали обычные люди, оказавшиеся заложниками двух тоталитарных систем – советской и нацистской, дает истинное понимание того, что такое война и чем она была для украинцев…
В предисловии автор подчеркивает, что пишет локальную историю региона, известного в качестве административной единицы исключительно в рамках войны и нацистской идеологии – это “Рейхскомиссариат Украины”, который представлял собой “расовую утопию” и наибольшую в Европе колонию нацистов, просуществовавшую на землях центральной Украины с июля 1941 года по март 1944. В силу того, что Гитлер задумывал свою гипотетическую империю как государство, протянувшееся от британских островов до Урала и при этом “очищенное” от евреев и славян, Украина рассматривалась как полезный аграрный ресурс (“breadbasket” – “хлебная корзина”), основанный на использовании рабского труда украинских крестьян.
В первых главах своего объемного исследования Беркхоф показывает, что украинская военная действительность была разной в восприятии различных групп населения: молодежь в городах Украины выстраивалась в очереди в военкоматы, добиваясь отправки на фронт (многие из них попали в окружение и страшный плен в первые же месяцы войны); украинские крестьяне, пережившие голод 1932–1933 гг., часто дезертировали из армии в родные села, надеясь “отсидеться”, а жители западной Украины во главе с интеллигенцией и буржуазией приветствовали нацистскую армию, надеясь, что она избавит их от репрессий и депортаций НКВД.
Однако уже первые месяцы нацистской оккупации развеяли надежды многих украинцев на “лучшее будущее без большевиков”: само название книги Беркхофа – “Плоды отчаяния” – очень символично в этом плане. На протяжении всей книги исследователь проводит идею о том, что без понимания того, насколько сталинский террор разобщил людей, разрушил основы общественной морали и вселил постоянный ужас в переживших репрессии, невозможно понять поведение украинцев перед лицом немецкой агрессии, сотрудничество с оккупантами, поддержку оуновского подполья в западной Украине. Именно сталинский террор, развязанный почти сразу после революции, оказался причиной того, что в период отступления большевиков и наступления германских войск нежелание сражаться за государство, объявившее террор собственным гражданам, было почти повсеместным. Беркхоф перечисляет наиболее трагические события, которые стали предпосылками общего негативного отношения к “Советам”: Голодомор унес жизни более 3 миллионов украинцев, и это было почти 10 процентов тогдашнего населения страны; ужасы голодной смерти в украинских селах были таковы, что каннибализм стал почти обычным явлением (P. 8). В 1937–1938 годах НКВД уничтожало не только украинских общественных деятелей – репрессиям подверглись самые обычные люди: например, в Винницкой области были арестованы и расстреляны тысячи крестьян-бедняков только из-за якобы присущих им антисоветских настроений (Pp. 16-20). Жертвами репрессий стали также этнические немцы и поляки, а в западной Украине целые села подверглись депортации в Сибирь.
В первые месяцы боевых действий местное население стало свидетелем ужасающего хаоса, царившего в Красной армии, оказавшейся не готовой к войне на “своей территории”: дороги были запружены отступающими красноармейцами. Причины плена были не столько моральные или идеологические: очевидцы вспоминают, что красноармейцы были постоянно голодные и раздетые, оружия и патронов им не выдавали вовсе, мобилизованные на фронт были не знакомы с военной техникой; не давали мыла, завшивленность была жуткая (P. 12); основным орудием влияния на массы являлась агитация, однако она вызывала у голодных, брошенных на произвол судьбы людей такое раздражение, что известен случай, когда присланного агитатора солдаты просто разорвали на куски (P. 13). Беркхоф неоднократно подчеркивает, что судьба более 665 тысяч красноармейцев, оказавшихся в нацистском плену в самом начале войны, была абсолютна трагичной: они могли выжить, если бы условия их содержания не были столь ужасающими, однако они умирали тысячами каждый день от жестокого голода, пыток, издевательств, попадали под расстрел.[4]
Физические репрессии и постоянный идеологический прессинг большевиков привели к тому, что, несмотря на пропаганду “патриотической войны”, значительная часть украинцев была настроена негативно по отношению к сталинскому режиму и выжидательно по отношению к немцам: cоветская власть как источник насилия была уже известна людям, но они еще не догадывались, сколько крови принесет нацистский режим.
В Киеве отступление большевиков сопровождалось страшными пожарами: центральные здания и промышленные объекты были заминированы Красной армией; среди заминированных объектов были даже Киево-Печерская Лавра и Киевская опера. Некоторые специалисты из местных жителей помогали немцам находить и обезвреживать мины. Однако большевистское подполье, которое начало действовать в первые же дни прихода немцев, организовало волну взрывов в центре Киева, начался грандиозный пожар, в результате которого более десяти тысяч человек осталось без крова, по другим данным число бездомных достигало 25 тысяч (P. 31). Беркхоф пишет об огромном символическом значении, которое имел Киев в большевистской идеологии, и намерении Сталина повторить в Киеве в 1941 г. то, что сделал Кутузов в 1812 г. в Москве, когда Наполеон вступил в абсолютно пустой город. По замыслу Сталина Киев должен был стать не просто “пустым”, но превратиться в “пустыню” (в большевистской терминологии это называлось тактикой “выжженной земли”).
Однако на этой “выжженной земле” продолжали жить люди, и они уже как будто “не существовали” в сталинских расчетах. Очень скоро у большинства украинских граждан исчезли какие-либо иллюзии о том, что cоветская власть “позаботится” о них и защитит от надвигающихся ужасов оккупации. В нескольких главах Беркхоф описывает положение различных групп населения при немцах: гибель миллионов евреев и цыган, оказавшихся первыми жертвами нацистов; уничтожение советских военнопленных, в огромных количествах пребывавших на территории Украины; выживание местных жителей в деревнях и искусственно созданный голод в таких индустриальных центрах, как Киев и Харьков.
Отношение к нацистской пропаганде антисемитизма было разным на разных берегах Днепра: в начале войны самые наивные из киевлян верили, что евреев собирают в одном месте для того, чтобы отправить в Палестину (P. 65). Однако многие догадывались и испытывали сердечную боль, прощаясь со своими соседями или школьными друзьями, свидетельства чему оставлены в дневниках и воспоминаниях украинцев (P. 73). Известие о чудовищной трагедии в Бабьем Яру, продолжавшейся более трех дней, застало киевлян врасплох, люди отказывались верить в возможность такой расправы над мирными жителями, которые даже не оказывали сопротивления немецкой армии.
Атмосфера всеобщего страха и недоверия, которые насаждались cоветской властью перед войной, усилились при немцах, и именно такая атмосфера способствовала созданию вакуума вокруг первых жертв нацистского террора – евреев и цыган: за них боялись вступиться не только из опасения за собственную жизнь, но и потому, что именно их обвиняли в злодеяниях, совершенных НКВД. Страх населения в городах обострялся в результате совершенно внезапных и необъяснимых арестов гестапо и расстрелов заложников, которые вообще не имели отношения ни к евреям, ни к цыганам: это были случайные люди из толпы. Во многих городах начали действовать зондеркоманды – специально созданные летом 1941 года батальоны профессиональных убийц, в чьи задачи входило быстрое и массовое уничтожение евреев, пленных и коммунистов на оккупированной территории Советского Союза с последующей ликвидацией следов этих убийств. Если cоветская власть “боролась” с потенциально недовольными, рассматривая при этом индивидуумов как продукт социально-политических влияний, то массовые экзекуции, совершаемые нацистами, были практическим продолжением “расовой теории”, постулирующей биологическую неполноценность евреев и славян.
Беркхоф считает, что те, кто доносил на прятавшихся евреев, часто делали это не столько из корыстных соображений (хотя нацистская пропаганда обещала корову, десять тысяч рублей и продуктовый паек за каждого выданного еврея – в голодающей Украине!), а более всего из страха перед нацистами.[5] В Украине расстрелу подлежали не только иудеи, но и крестившиеся евреи, которых было много среди украинской интеллигенции – гестапо выискивало их со всей жестокостью. Ничего подобного не происходило в западноевропейских странах, где нацисты стремились сохранить видимость “цивилизованных отношений”.[6] Именно эта попытка создания “видимости цивилизованности” в Западной Европе и полное пренебрежение даже видимостью гуманизма в Украине, уже испытавшей ужасы сталинских репрессий, является основой различий в характере Холокоста и оккупации в Западной Европе и в Украине. Если в западных странах нацисты создавали гетто, куда переселяли евреев из Германии, Голландии, Чехословакии, Австрии перед тем, как отправить их в газовые камеры, то в Украине нацисты не считали необходимым маскировать свои планы видимостью “еврейского рая”, как они это делали в Терезине.
Отношение к уничтожению евреев в левобережной Украине первоначально было “безразличным”: жители этих регионов недавно пережили Голодомор, были запуганы массовыми репрессиями 1930-х гг. Поэтому первые немецкие отчеты в Берлин амбициозно докладывали, что “украинское население полно ненависти к евреям”. Однако спустя пять или шесть месяцев после расстрелов в Бабьем Яру тон немецких сводок существенно изменился: командиры с мест сообщали, что хотя население Полтавы, Днепропетровска, Харькова, Николаева, Бердянска высказывает антисемитские взгляды, сами люди принимать участие в расправах над евреями не хотят (P. 72). Их антисемитизм носит преимущественно религиозный, а не расовый характер и ограничивается бытовым уровнем. Известия о массовых убийствах евреев привели к тому, что многие восточные украинцы, напротив, стали испытывать сочувствие к евреям, и антиеврейских погромов, подобных тем, которые были инициированы местными националистами во Львове и странах Балтики еще до вступления нацистов, в восточной Украине не произошло.
В Киеве, где жители, оставшиеся без крова в результате массовых пожаров, занимали квартиры расстрелянных или прятавшихся евреев, антисемитизм был подогрет экономическими причинами. В правобережной Украине ситуация была иной: еще до прихода нацистов волна погромов прокатилась по всем городам и селам региона. Беркхоф связывает это с тем, что западная Украина до войны была частью Польши и польский антисемитизм имел благодатную почву, в отличие от советской Украины, где официальной идеологией являлась “интернациональная солидарность”. Активное участие в расправах над евреями принимали члены украинских националистических организаций и украинская полиция, для которых антисемитизм был одной из составляющих идеологии.
Судьба украинских евреев была наиболее трагической; однако вслед за ними – по степени жестокости обращения нацистов – стояли советские военнопленные. Согласно данным автора, только в течение зимы 1941–1942 гг. более 2 миллионов советских военнопленных умерло в немецком плену – от голода, избиений, расстрелов. Именно советские военнопленные первыми (в 1941 г.) прошагали “маршами смерти”, находясь по 9-12 дней без еды, до того как на подобные “марши” были обречены еврейские узники, которых нацисты перегоняли из одного концентрационного лагеря в другой в 1944–1945 гг. Именно советские военнопленные стали первыми жертвами крематориев Аушвица…
Беркхоф выдвигает точку зрения, согласно которой нацистское отношение к военнопленным можно назвать “геноцидом”, так как оно отвечает определению “геноцид”, принятому в мире – это целенаправленное истребление государством членов “этнической, религиозной, национальной или расовой” группы (P. 90). В нацистском сознании “русский” в наибольшей степени ассоциировалось с понятием “большевик”, “комиссар”, а они подлежали расстрелам в первую очередь наравне с евреями. Даже Международному Красному Кресту было запрещено оказывать помощь “русским” военнопленным (Pp. 108-110), когда те погибали от голода в лагерях. Беркхоф считает, что данное явление может быть причислено к “геноцидальным” (P. 92).
Автор монографии также отмечает особое сочувствие местного населения к униженным, всегда голодным и беззащитным пленникам. К сожалению, в советской историографии никогда не рассматривался вопрос, насколько огромны заслуги простых украинских женщин, которые, часто голодая сами и рискуя своей жизнью, пытались передать еду, договориться с охраной либо оставить на дороге перед идущей колонной заключенных хлеб, семечки, овощи. Если охрана ловила этих женщин, то зверски избивала их. Если семья или деревня укрывала бежавшего из лагеря или раненого красноармейца, то расстрелу вместе с ним подлежали его спасители.
Заключая главу о трагической участи советских военнопленных, Беркхоф замечает, что французы, британцы, американцы и канадцы, попавшие в гитлеровские концлагеря во время войны, почти все выжили. Однако отношение к советским воинам, называемым “русскими”, было несравнимо более жестоким: из них выжили единицы. И это не было естественной “частью войны”, это было частью геноцидальной, расовой политики Третьего Рейха.
Что касается нееврейского населения, то в наихудшем положении оказались жители Восточной Украины, так как их Гитлер в наибольшей степени ассоциировал с “большевизмом” и “русскостью” (P. 35).[7] Беркхоф пишет, что если сравнивать нацистский оккупационный режим в западноевропейских странах (например, в Голландии или Франции), где преследованиям подверглись в первую очередь евреи, коммунисты, цыгане и участники групп сопротивления, то террор, развязанный нацистами в восточных областях Украины, был обращен против славян почти в равной степени с евреями.
В нацистских планах Украине отводилась роль “хлебного мешка”, “скатерти-самобранки”, поставляющей продукты для Рейха. Поэтому этнические украинцы, особенно жители западных регионов, рассматривались как “потенциально полезные”: согласно теории Гитлера, они были в меньшей степени заражены большевизмом, менее образованы и более религиозны. Чрезмерное образование, по мнению идеологов Рейха, способствовало развитию “недовольства” и “резистентных” настроений у населения; в то время как религиозная жизнь, которую пытались возродить нацисты в Украине, должна была способствовать дисциплинированию людей. Однако украинцы в селах чувствовали себя так, как будто вернулось крепостное право: они должны были работать по 5-6 дней в неделю, их зверски и публично избивали за малейшую провинность, опоздание или невыход на работу. Вместо обещанной земли немцы сохранили систему советских “колхозов” и реквизиций (P. 140).
Отношение немцев к славянам, констатирует Беркхоф, было особенно жестоким в крупных городах восточной Украины: в Харькове, Донецке, Полтаве. Он приводит свидетельства очевидца, еврея, имевшего славянскую внешность, которому удалось бежать из Львовского гетто и добраться до Днепропетровска. Даже ему, пережившему Холокост, положение славян в восточных регионах по сравнению с западными показалось чудовищным: “немцы относятся к русским, как к скоту… они не сядут в транспорт рядом со славянином… многие немцы не стеснялись мочиться просто на улицах города в присутствии толпы местных жителей, так, словно эти люди вообще не существовали…” (Pp. 49-160).
С позиций “расовой политики” нацистов украинцы имели шанс выжить – в качестве “рабочей силы” для Рейха. Но реально этот шанс был близок к нулю, особенно в крупных городах восточной Украины. “Никогда за всю историю войн, – пишет Беркхоф, – план массовых убийств и искусственно созданного голода среди гражданского населения не достигал таких безумных размеров [как это произошло в Украине]” (P. 45). Даже убежденный наци Альфред Фройнфельд, генеральный комиссар Мелитополя, в январе 1942 г. послал критический меморандум Гитлеру по поводу чрезмерно жестокого обращения с нееврейским населением Украины. Половина жертв, расстрелянных и замученных нацистской полицией, не были евреями или коммунистами; в Полтаве, Кременчуге, Миргороде славяне-жертвы исчислялись десятками в день и тысячами в месяц; по отношению к беженцам, детям и подросткам без родственников широко применялись смертельные инъекции, хотя эти люди не были ни евреями, ни цыганами, ни психически больными – они были просто истощены, одиноки и не могли работать (Р. 49).
Киев, согласно планам Гитлера, должен был превратиться в развалины, и голод был немаловажным компонентом в истреблении городского населения. Цель состояла в том, чтобы разрушить не только материальные основания украинской культуры, но деурбанизировать Украину, превратить ее в одно большое село, лишенное культурных институций – образования, науки, искусства. Согласно Беркхофу, голод, который пережил Киев во время оккупации, может быть сравним только с голодом в больших еврейских гетто Польши и Чехословакии, это был постоянный голод, который превратил Киев в “город нищих” (P. 169).[8] Ходили слухи о каннибализме. Многие пытались прожить воровством, но это было опасно, так как пойманных на месте преступления зверски избивали, а их семьи заключали в тюрьму (P. 181). Финал же голода, депортаций, массовых расстрелов и Холокоста был таков: если к началу войны в Киеве проживало 850 тысяч жителей, то к середине 1943 г., за четыре месяца до освобождения, в городе оставалось 295.600 граждан (P. 186), то есть почти в три раза меньше.
Постоянное насилие со стороны немецких властей, ожидание и страх этого насилия, а также ощущение полного бесправия привели к тому, что очень скоро местные жители почувствовали “ностальгию” по Советам (P. 204). Следуя мысли Беркхофа, моральное унижение для тех из украинцев, кто жил при немцах, оказывалось во многих случаях чувствительнее голода и побоев.[9]
В связи с вышесказанным Беркхоф описывает, как менялось настроение обычных украинцев: в начале немецкого вторжения многие, уставшие от сталинского режима, более всего желали ухода “Советов” и конца войны. Однако по мере эскалации насилия со стороны нацистов, моральных унижений и массовых депортаций в Германию местные жители все чаще мечтали о возвращении коммунистов и ожидали Красную армию как “освободительницу”. Многие люди в своих дневниках писали, что предпочтут любое правительство, которое сместит нацистов и даст хотя бы видимость нормальной жизни и возможности выбора (P. 204). В 1942 г. в среде горожан возникла горькая шутка: “Чего Сталин не смог добиться за 20 лет, а Гитлер добился всего за год?” – Ответ: “Мы начали любить советскую власть” (P. 224).
Крестьяне, ненавидевшие советскую власть за голод и колхозы, тем не менее, считали, что лучше уж “плохая мать, чем мачеха”. Конечно, рассуждали они, “красный террор” ненамного легче немецкого террора, однако “те” (коммунисты) хотя бы понимали “наш” язык. В этой связи Беркхоф подробно исследует вопрос о семантике понятия “наши”, которое, по его мнению, обозначало особый вид идентичности, широко распространенный в военный период на территории Украины (и, очевидно, не вполне понятный для западного исследователя). “Наши” – это не этническая, не политическая характеристика. Для многих левобережных украинцев понятие “наших” исключало этнических немцев (ставших фольксдойчами во время войны, то есть попавших в расово привилегированную группу), а также евреев (исповедующих иудаизм), однако почти всегда включало русских (P. 206).
Этничность до войны играла очень небольшую роль в украинском сознании, часто более важным выступал религиозный фактор. Слово “наши”, “свои” выступало эквивалентом социально-профессионального статуса человека; для украинского крестьянина “своими” были такие же хлеборобы, как он сам. В то же время эмиссары ОУН-УПА, делавшие рейды в восточную и центральную Украину, отмечали, что местные жители принимают их за поляков или за немцев, но не за “своих” в силу того, что не понимают их галицийского диалекта, который значительно отличается от украинского литературного языка (Pp. 198, 218). Третьим значимым фактором, который идентифицировал “наших”, очевидно, было сходство судеб и пережитых испытаний. Например, приезжие из западной Украины, не испытавшие такого голода и репрессий, как жители восточной Украины, были богаче одеты и не так измучены, поэтому местные не видели в них “своих”, то есть таких же, как они сами, – жертв наци.
Большинство восточных украинцев не считало “своими” ни немцев, ни “Советы”, ни украинских националистов (P. 223). Некоторые делали различие между “коммунистами” и “советской властью”, отдавая предпочтение первым. Другие считали, что после того, как “немцы проучили большевиков”, советская власть должна сохраниться, но без большевиков (P. 222). Некоторые из стариков, помнивших Первую мировую, ругали Сталина за то, что он позволил немцам дойти аж до Волги – при царе, говорили они, немцы добрались до нас только на четвертый год войны, а после советских пятилеток – на второй месяц! (P. 207).
Особенно просоветской была молодежь, которая еще оставалась в городах и селах после депортаций в Германию, расстрелов заложников и голода; молодые использовали слово “наши” без указания национальной принадлежности – “своими” для них были те, кто разделял их идеологические взгляды и культурные приоритеты (P. 228). По сообщениям разных источников, военное поколение более всего сожалело о том, что потеряло возможность окончить школу и получить высшее образование, которое было доступным при советской власти. Идеи “независимой Украины” для большинства были абсолютно чужды (Винница, Киев, Полтава, Николаев, Днепропетровск), и многие ненавидели немцев за то, что те разрушили их школьную повседневность, наполненную смыслом будущих профессиональных достижений. Украинские дети во вновь открытых школах отказывались принимать нововведения, как, например, изучение закона Божьего, постоянное ношение крестика и ответ “Слава!” на приветствие учителя “Слава Украине!” (P. 196). Многие в знак протеста против немцев ломали портреты Гитлера (установленные во всех украинских школах), хотя это было чрезвычайно опасно.
Немецкая администрация инициировала издание украинских газет, в которых систематически велась антикоммунистическая, антиеврейская и прогерманская пропаганда, однако очень скоро обнаружилось, что большинство горожан центральной и восточной Украины в быту использует русский язык или суржик. Даже если учителя в школах или местная администрация применяли украинский (по требованию нацистов), подростки отвечали по-украински, а между собой вновь переходили на русский (P. 193). Поскольку немцы ассоциировали русскоговорящих с этническими русскими, то, согласно немецким данным, украинские города и даже Киев на 85% состояли из русских и только на 15% из украинцев, хотя в действительности многие из этнических украинцев не желали переходить на украинский, так как в местной среде это сразу рассматривалось как принадлежность к националистам (Р. 194).
Однако, как уже говорилось выше, националисты из Галиции также не были “своими” для местных жителей: большинство лидеров ОУН “въехало” в Украину вместе с немцами из Австрии, Польши и Чехословакии, имело слабое представление о реалиях украинской повседневности и заботилось больше о скором достижении власти. Сам же украинский национализм, импортированный из Вены и Праги, носил отчетливые следы праворадикальной идеологии, получившей распространение в Западной и Центральной Европе в конце ХIХ – первой половине ХХ века.
Местные украинцы не видели необходимости в создании исключительно “национального государства”, не верили ни в политические лозунги большевиков, ни в “национальные чувства” ОУН-УПА. Жители центральной и восточной Украины, пережившие оккупационный режим, отказывались рассматривать “Советы” как исключительно “русский проект”, что вызывало крайнюю степень раздражения у националистов (P. 230). Получение моральной поддержки со стороны группы, которую называли “наши”, оказывалось для большинства украинцев более важным, чем ощущение собственной “украинскости” (P. 207). Пробыв два года в нацистской оккупации, многие скучали по советской пропаганде, которая обещала всем улучшение жизни с каждым годом и дарила надежду на стабильное будущее (P. 204); в то же время нацистская действительность не открывала никаких культурных и образовательных перспектив, кроме как превращение украинцев в “рабочий скот” для Третьего рейха. Вывод, который можно сделать из материала, представленного Беркхофом, состоит в том, что немцы очень сильно недооценили образовательные и культурные мотивации восточных украинцев, которые, как оказалось, играли значимую роль в самоидентификации и политических предпочтениях людей этого региона.
Очевидно, что понятие “наши” означало для этих людей какую-то более широкую идентичность по отношению к национальной и этнической, чувство обьединенности с другими на основе не только “крови и земли”, но на основе общего культурного опыта, родственных идеалов, духовной близости – чего-то совершенно невесомого и экстерриториального, но, тем не менее, абсолютно ясного самим носителям этой идентичности, в отличие от маловразумительных апелляций к расовой общности.[10]
Национализм, пишет Беркхоф, не может существовать без чувства обиды и гнева по отношению к реальному или воображаемому угнетателю. Таким угнетателем украинские националисты изображали русских; однако большинство жителей Рейхкомиссариата Украины не желало обвинять их во всех несчастьях. Поляки и евреи были той “альтернативой”, в отношении которой националисты стремились вызвать агрессию –
и ради “объединения нации” устраивали чудовищную резню не только этнических поляков, но и их детей от смешанных браков с украинцами, часто заставляя детей-украинцев убивать родителя-поляка и наоборот (Pp. 272-273, Pp. 285-299). Общеизвестно участие украинских националистов в уничтожении евреев и советских военнопленных.
История показала, что для объединения нации нужно нечто большее, чем террор и создание “образа врага”. Украинские националисты из ОУН-УПА не могли предложить украинцам никакой позитивной и вдохновляющей программы в качестве проекта будущего государства, ни антипольская, ни антирусская пропаганда не могли иметь успеха в центральной и восточной Украине. В регионах с высоким числом смешанных браков этническая принадлежность была и вовсе неопределима или очень условна.
Одновременно с ненавистью к наци в украинских селах существовала и другая удивительная тенденция: пожилые женщины молились над телами погибших как красноармейцев, так и немецких солдат, считая, что война всех уравнивает в горе (P. 215). Однако чем более жестокими становились репрессии нацистов, расстрелы военнопленных, жителей партизанских сел и депортации в Германию, тем более всеобщей становилась ненависть к оккупантам. Все это привело к тому, что когда в октябре 1943 г. Красная армия выбила немцев из Киева, ее встречали как избавительницу. Люди, пережившие голод, пытки, унижения оккупации, встречали “красных” как “своих”, “наших” вне зависимости от их национальной принадлежности (P. 304). Когда спустя сорок лет после войны западный интервьюер спросил пожилую украинку, когда ей жилось лучше – в тридцатые годы при коммунистах или при немцах, она ответила: “При наших жилось лучше” (P. 231), не имея в виду ни коммунистов, ни украинскую администрацию, а просто тех, при ком жилось лучше.
Три общих вывода можно сделать, на мой взгляд, при анализе монографии Беркхофа.
Первый состоит в том, что, несмотря на страх и репрессии, которые пережило украинское предвоенное общество, в ситуации нацистской оккупации и геноцидальных расовых политик не произошло полной “атомизации” людей и интересов. Хотя в работах западных исследователей доминирует точка зрения, что в период оккупации психологическими особенностями становятся “эгоизм”, “паника” и потеря чувствительности к чужой боли (P. 309), в действительности известно немало примеров того, как в оккупированных городах еврейские доктора с риском для жизни спасали русских военнопленных, а партизаны и подполье уничтожали списки людей, предназначенных к депортации или казням. Кто-то действительно пытался выжить за счет соседа, но многие стремились сохранить нравственность даже в экстремальных условиях выживания.
Второй вывод состоит в том, что национальная и этническая идентичность, навязываемые украинцам в качестве базовой составляющей самосознания, вовсе не являются очевидными и действительно важными как в индивидуальной, так и в коллективной системе ценностей. Во многом идея национального различения оказывается формальной и созданной искусственно в ХХ веке исключительно для удобства государственных чиновников и потенциальных диктаторов, использующих противопоставление наций для реализации практики “разделяй и властвуй”. На территории восточноевропейских государств, отличающихся высокой полиэтничностью, культурная идентичность приобретает гораздо большее значение, чем национальная, политическая и даже языковая. Люди могут проживать на разных территориях и принадлежать к разным этносам, однако бессознательно легко отличать “своих” от “чужих” по той системе нравственных ориентиров, которая проявляется в поступках человека и жизненных выборах. В своей работе Беркхоф попытался описать особый феномен восточно-украинской идентичности, который условно можно обозначить как “пограничная” идентичность – осознавая себя украинцами, местные жители солидаризировались с русскими, а не противопоставляли себя им. При этом они основывались на сходстве культуры, быта, нравственных ценностей и совместно пережитого, травматичного опыта войны. В современной политической теории существует понятие “множественной идентичности”, что, очевидно, в наибольшей степени соответствует феномену идентичности украинцев центральных и восточных регионов. Можно привести мнение историка Амира Вайнера,[11] согласно которому особое влияние на украинское послевоенное общество оказала идентичность ветеранов войны в том смысле, что она была “плюральной” – “украинской” и “советской” одновременно, и в силу триумфа советской армии именно этот тип идентичности являлся наиболее позитивно окрашенным для послевоенных поколений.
И, наконец, третий вывод касается природы патриотизма, который не всегда укладывается в рамки гражданства, политической или государственной лояльности. В отличие от официальной точки зрения, в повседневности понятие “родины” может приобретать разные значения: для одних родина – это нация, для других – определенная территория, для третьих – тип культуры или образ жизни, который они ассоциируют с “родным”, то есть “своим” с детства. Таким образом, на вопрос, заданный Беркхофом относительно семантики патриотизма украинцев в период оккупации, можно ответить следующим образом: безусловно, они были патриотами той земли, на которой родились, ее культуры и тех моральных ценностей, на которых были воспитаны, однако эти ценности невозможно было вписать в жесткие рамки какой-то определенной жестко формализованной системы – “советской”, “оккупационной”, “украинско-националистической” или даже “антисоветской”, они были шире любой из этих систем, так как ни одна из политических систем ХХ века не создала государство, которое бы отвечало чаяниям населения в той степени, чтобы его без оговорок можно было назвать “своим”.
Примечания
They Related? // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2005. Vol. 6. No. 4. Pp. 789-796.