Производство колониальной науки: Ethnologie и империя в межвоенной Франции - 2
3/2009
ИМПЕРИЯ В MET/MH, 1928-1937
В конце 1920-х годов Мосс отдавал все свое время преподаванию, исследовательской работе и научному руководству аспирантами-этнологами. Риве, напротив, посвятил наступавшее десятилетие переустройству MET, создавая для ethnologie такой институциональный дом, который бы привлекал разнообразную по составу аудиторию: физических антропологов – поскольку черепа были в конце концов выставлены в галереях музея; любителей экзотического искусства, пользовавшегося популярностью у элитных покровителей музея; “массы”, которые должны были знакомиться с этой наиболее “человеческой” из всех наук о человеке, и, конечно, новое поколение этнологов, которое готовили Риве и Мосс. Между 1928 и 1937 годами MET обновился целиком. Столь масштабные преобразования отчасти стали возможны благодаря решению муниципалитета Парижа отремонтировать Дворец Трокадеро к Всемирной ярмарке 1937 года. Когда он открылся в 1937 году в значительно расширенных и модернизированных помещениях как Музей человека (Musée de l’Homme, далее MH), французские и иностранные критики отозвались о нем как о “самом прекрасном музее и центре этнологических исследований во всем мире” (в изложении Риве).[1] Риве не только отреставрировал и расширил этнографические коллекции и обновил библиотеку, но также перенес IE в здание Музея человека (MH) и учредил небольшие стипендии для трудоустройства аспирантов IE в выставочных галереях музея. Оставаясь верным задаче собирания всех отраслей антропологии под одной крышей, Риве перевел в MH остеологические коллекции и физико-антропологическую лабораторию, существовавшие при его кафедре в MNHN. Львиная доля пространства нового музея все же отводилась под этнографические галереи.[2]
Однако эта триумфальная картина обновления не исчерпывает всей истории. После первых щедрых финансовых перечислений в начале 1930-х годов государство выделяло MET и затем обновленному MH минимальный операционный бюджет, не более. Испытывая серьезные трудности в годы экономической депрессии, государство вынуждено было сокращать общественные расходы. Оно отказалось финансировать ставки для научного персонала, в котором так нуждался музей. В 1938 году сам Риве и половина из заведующих отделами музея не получали регулярной зарплаты.[3] В 1928 году динамичный и одаренный молодой ассистент Риве, Жорж-Анри Ривьер (Georges-Henri Rivière), решая поставленную перед ним приоритетную задачу расширения библиотеки MH, перестроил ее на собственные средства. И даже когда между 1935 и 1938 годами музей увеличил свои площади в три раза, расширения штатов за счет приглашения новых смотрителей или научного персонала не последовало.[4]
Риве сумел добиться столь много в таких стесняющих обстоятельствах в значительной степени благодаря совершенно сознательному и публичному использованию империи в межвоенном контексте. “Сотрудничество” с империей началось с денег. В начале 1930-х годов колонии вносили половину бюджета MET, или 150.000 франков. Правда, к 1934 году эта субсидия сократилась до 50.000 франков, а в 1938 она составляла 48.000 франков из предполагаемого бюджета в 740.880 франков.[5] Но даже по мере уменьшения денежного участия колоний зависимость музея от империи возрастала, проявляясь в других формах. Как выразился Ривьер в заявке на дополнительное финансирование, адресованной в фонд Рокфеллера, “…разве можем мы игнорировать неизбежность огромного расширения нашей этнографической коллекции, если, как мы надеемся, нам удастся собрать в наших колониях такие коллекции, которые ожидает от нас научный мир?”[6] Иными словами, именно колонии должны были дать большую часть экспонатов для обновленного музея, поскольку теперь считалось, что империя обязана представить миру этнологические знания о своих колониальных поданных.
К счастью, интересы международной науки и музея совпадали, и музей не имел иного выбора, кроме как сконцентрировать свою собирательскую деятельность во французских заморских колониях – только это могло принести ему быстрые результаты. В своих планах по реорганизации и консолидации французской этнологии Риве отводил значительное место музеографическим инновациям, скрупулезному документированию происхождения каждого артефакта и каталогизированию всей музейной коллекции. Начинать приходилось с нуля, но без бюджета на приобретение экспонатов музей практически не имел иного выбора, кроме принятия частных даров и организации собственных коллекционных экспедиций. Так или иначе, колонии могли принести музейным собирателям богатый урожай, поскольку самые удобные условия для собирания были именно там, где развевался французский флаг. Чиновники, миссионеры и путешественники вполне могли отвлекаться на собирание музейных объектов. И хотя профессиональная подготовка помогала идентифицировать и приобретать нужные объекты, она не считалась обязательной. Собиратель просто должен был следовать изданным музеем инструкциям, а далее полагаться на экспертов, которым и передавались собранные объекты. Эта политика получила специальное одобрение Министерства колоний. Когда музей вступал в отношения с собирателем, французские транзитные компании или местные колониальные власти обеспечивали скидку на отправку музейной “добычи” в метрополию. Когда же в экспедицию отправлялись сами сотрудники музея, на них распространялись те же правила: они сами собирали объекты, отмечая их происхождение и назначение, но при этом французская колониальная администрация оказывала им гостеприимство, обеспечивала охрану, транспорт и бесценное местное знание.
То, что Риве планировал работу своего этнологического центра именно в такой “колониальной” манере, было ясно еще до его назначения на кафедру антропологии MNHN. В проекте присоединения MET к его кафедре Риве писал, что музею прежде всего недостает галереи, посвященной французскому Индокитаю.[7] В начале 1932 года он совершил поездку в Индокитай с целью объявить начало коллекционной работы в колонии и проложить туда дорогу молодым французским этнологам.[8] Его заместитель в музее, Жорж-Анри Ривьер, вместе с одним из наиболее амбициозных выпускников IE первого поколения молодым Марселем Гриолем (Marcel Griaule) проявил заботу о скудной коллекции Африки южнее Сахары. Совместно они трудились над добыванием средств, необходимых для финансирования ставшей знаменитой экспедиции Дакар – Джибути, совпавшей с первым этапом обновления MET. С 1931 по 1933 годы Гриоль возглавлял группу из шести молодых сотрудников IE и MET, путешествовавших через западную Африку в Эфиопию. Они собрали тысячи объектов, которые легли в основание африканского отдела будущего Музея человека.[9] Этнографическая “Африка” теперь определялась в сугубо колониальных терминах, как располагающаяся между двумя французскими аванпостами. Экспедиция Дакар – Джибути стала образцом для последующих подобных начинаний во многом из-за обилия и дешевизны добытого материала. Правда, ни одна из последующих экспедиций не располагала таким же значительным финансированием, как эта. Как выразился Риве в своем годовом отчете,
“Приобретение этнографических объектов на арт-рынке – решение сколь дорогое, столь и ненаучное… Намного предпочтительнее, если на это имеется время, организация непосредственного собирания на местности – либо участниками экспедиций, либо живущими там людьми, знакомыми с нашими этнографическими методами. Только этот способ дает относительную уверенность в происхождении объектов и повышает точность их документирования, что в десять раз увеличивает их ценность. Именно поэтому, в отличие от музеев искусств, имеющих значительные фонды на приобретение экспонатов, для этнографических музеев важнее всего наличие существенных ресурсов для отправки научных экспедиций. На сегодняшний день экспедиция Дакар – Джибути – самая полноценная.”[10]
Поездки во французские колонии обещали легкий доступ к артефактам, а также давали коллекционерам время на то, чтобы выстроить отношения с местными чиновниками, которых затем по возвращении в Париж благодарно упоминали в своих публикациях и Гриоль, и Риве.[11] Вдобавок Ривьер активно распространял информацию об экспедиции Дакар – Джибути в художественных, научных и колониальных кругах. Выражение благодарности колониальным чиновникам и обращение в различные агентства колониальной пропаганды во Франции было такой же частью новой стратегии инвестирования в империю, как и собственно собирание этнографических объектов. Когда Риве и Ривьер начинали работу по расширению музея, они должны были остро чувствовать недостаток контактов, особенно в колониях, куда никто из них прежде не ездил и с которыми никто не был профессионально связан. Делафосс играл роль связного, к которому сходились контакты в Африке, полезные для Риве и Мосса, и его ранняя смерть поставила перед этнологами задачу формирования собственной имперской сети контактов. Гриоль впоследствии, до своей смерти в 1956 году, возглавлял еще несколько экспедиций в уже обследованные им регионы французской Африки, тогда как Риве стал регулярно отправлять своих студентов и сотрудников музея в Индокитай, а также в Америку – т.е. туда, где он имел непосредственный исследовательский опыт.
Еще одной инвестицией в империю стало участие Риве в Парижской колониальной выставке 1931 года, проходившей в Винсенском лесу на востоке Парижа. На выставку съехались генерал-губернаторы всех французских колоний, благодаря чему создалась уникальная возможность для налаживания колониальных контактов без необходимости выезда из Парижа. Каждая колония представила на выставке свою этнографическую экспозицию, многие экспонаты сопровождались готовой документацией, но даже если ее не было – вопрос решался легко.[12] Риве письменно обратился к главе каждой колонии с просьбой разрешить отобрать лучшие этнографические материалы для экспонирования в музее и получил требуемое разрешение от каждого.[13] Он также попросил генерал-губернаторов распространить директивы среди администраторов в колониях, поощряя их собирать артефакты для MET. Эту же просьбу Риве направил министру колоний. Последний отреагировал директивой генерал-губернаторам, советуя всем колониальным чиновникам, интересующимся этнографией, обращаться в IE и MET.[14] В духе усилий Риве Ривьер поспешно собрал первую временную экспозицию обновленного музея, посвященную этнографии колоний и приуроченную к открытию выставки. Сотрудники музея пригласили участников разнообразных научных конференций, проходивших в рамках выставки, посетить новую библиотеку MET и оценить идущие в нем преобразования.[15] Риве также призвал генерал-губернаторов колоний финансировать местные этнографические музеи и обещал в качестве помощников направлять туда своих студентов. Этнология не являлась сферой, в которой можно было импровизировать на ходу; это была наука, для занятий которой требовалась специальная подготовка, дававшаяся только в IE. Риве настаивал на том, что каждый колониальный музей должен курироваться научно признанным институтом, который поможет правильно его организовать – тема, к которой, как мы вскоре увидим, Риве будет не раз возвращаться позднее.[16] Действуя таким образом, Риве стремился подчеркнуть колониальное измерение своей науки и более непосредственно ассоциировать ее с империей, сохраняя при этом строго “научную” идентичность.
Итоговой колониальной инициативой раннего периода директорства Риве в музее было его непосредственное участие в одной из нескольких конференций в рамках Колониальной выставки – Конгрессе колониальных научных исследований 1931 года (Congrès des recherches scientifiques colonials). Его организатором выступила Ассоциация колониальных наук (The Association Colonies-Sciences), представлявшая собой кружок по интересам, объединявший, главным образом, работавших в тропиках агрономов, заинтересованных в повышении отдачи от сельского хозяйства и развитии новых агрономических техник в империи. Эта Ассоциация была учреждена в 1925 году для оказания давления на государство, от которого члены кружка требовали координировать и финансировать научные исследования по mise en valeur (освоению) империи. Риве присоединился к их конференции с целью обеспечить дополнительную паблисити своим усилиям по продвижению этнологии во Франции. Кроме того, он призвал участников конференции рассматривать MЕT как “настоящую колониальную лабораторию”, с которой надлежит поддерживать контакт всем заморским чиновникам.[17] Попытки Риве “продать” этнологию империи как одну из важнейших естественнонаучных дисциплин оправдали себя: годом позднее директор Ассоциации колониальных наук в бюллетене ассоциации утверждал, что каждая европейская колониальная держава должна положить в основу своей политики глубокое знание народов, которыми она правит. Это особенно важно, полагал он, перед лицом депрессии и роста антиколониальных идеологий.[18]
На следующих этапах реорганизации музея, т.е. в 1932-1935 гг. и позднее, в 1936-1937 гг., Риве продолжал укреплять связи MET с империей. Две главные временные выставки тех лет, с точки зрения их подготовки и воздействия, были “колониальными”: первая, открывшаяся в январе 1934 года, посвящалась Новой Каледонии. Ривьер организовал ее как первую по-настоящему этнологическую выставку во Франции, удовлетворяющую требованию изучать “примитивные общества… методично, начиная с их естественного окружения и заканчивая их верованиями, обычаями и технологиями”.[19] Вторая выставка, работавшая с мая по декабрь 1934 года, посвящалась Сахаре, и это была самая длительная выставка в истории музея 1930-х годов.[20]
Те сотрудники Риве в музее, кто писал этнологические диссертации, как правило, являлись слушателями IE, многие – аспирантами Мосса. В большинстве случаев они выбирали для своих полевых исследований колонии. В музее знали и поощряли колониальных администраторов, благоволивших этнологии, а некоторых даже включали в ряды новой науки.[21] Сотрудники MET/MH читали курсы в École Coloniale, и все больше студентов из École Coloniale брали курсы в Institut d’Ethnologie.[22] Наконец, участие Риве в Конгрессе колониальных наук 1931 года принесло новые дивиденды: в 1937 году должен был состояться следующий Конгресс “по научным исследованиям в заморских территориях” (Congrès de la Recherche Scientifique dans les Territoires d’Outremer), и Риве пригласили единолично возглавить секцию этнологии.
Стоит остановиться подробнее на этой конференции, о которой мы упомянули в самом начале статьи, поскольку она наглядно иллюстрирует еще один аспект отношений этнологов с империей в борьбе за профессионализацию их дисциплины в межвоенные годы. Риве и Мосс в буквальном смысле стремились укоренить ethnologie в колониях посредством создания или привлечения на свою сторону субсидировавшихся государством исследовательских институтов и музеев, куда бы они могли посылать своих учеников. Это имело особое значение в связи с отсутствием для этнологов других вариантов трудоустройства. Леви-Брюль говорил об этом на первом же собрании административного совета IE в ноябре 1925 года. Перечисляя научные функции института, он называл “консервацию местных цивилизаций посредством организации музеев и исследовательских экспедиций во Франции и в колониях” и сотрудничество “со всеми существующими научными институтами” посредством налаживания связей между ними.[23] Поскольку кафедры этнологии в высших учебных заведениях Франции по-прежнему отсутствовали, этнологи считали, что они смогут утвердить свою дисциплину, контролируя и координируя из метрополии институты-сателлиты в колониях. Эта стратегия, естественно, предполагала, что колонии согласятся выделять необходимые средства и делегировать интеллектуальную власть Парижу.
ETHNOLOGIE OUTREMER – ЗАМОРСКАЯ ЭТНОЛОГИЯ
В 1931 году, когда Риве выступил перед колониальной, политической и научной элитой, собравшейся на Конгресс колониальных научных исследований, с предложением рассматривать MET как “настоящую колониальную лабораторию”, и он, и его слушатели все еще наслаждались империей в ее зените и разделяли оптимизм эпохи, еще не знавшей депрессии. Итоговая рекомендация конференции содержала идею создания в рамках министерства колоний Отделения колониальных исследований с независимым финансированием. Это отделение должно было координировать исследовательскую работу и распределять исследовательские фонды. Проект, предложенный накануне финансового кризиса, не реализовался. Однако когда на выборах 1936 года победил благоволящий науке и более свободный в своих обязательствах Народный фронт, государство стало демонстрировать живой интерес к организации и финансированию научных исследований, включая исследования в колониях. И Ассоциация колониальных наук воспользовалась новым климатом для организации второго конгресса, посвященного состоянию науки в заморских колониях. В отличие от относительного безразличия, которое правительство демонстрировало в 1931 году, конференцию 1937 года поддержали и посетили несколько министров правительства Народного фронта. Важным итогом конференции стал призыв построить исследовательскую программу в колониях таким образом, чтобы чистая наука сочеталась с получением практических результатов (таким образом оправдывая колониальное финансирование), а ученые сотрудничали бы с местными (колониальными) властями только в таких формах, которые не ограничивали бы их академическую свободу.[24] Этот тезис просто идеально соответствовал амбициям Риве и Мосса относительно статуса этнологии, которую они понимали как науку, полезную для империи (и наоборот, империя была полезна этнологии) но никак не как “колониальную науку” tout court (всего-навсего).
Конференция работала по семи секциям: шесть из них были отданы исключительно точным наукам, а седьмая, на которой председательствовал Риве, отводились этнологии.[25] Не только включение в программу этнологии, но и схема организации конференции свидетельствовали о существенных успехах, которых добился Риве за прошедшие десять лет на ниве привлечения к своей науке внимания колониальных чиновников и культивирования колониальных связей. В 1931 году он был единственным докладчиком на конгрессе по проблемам этнологии. Шесть лет спустя эксперты, отобранные лично Риве из сети его колониальных контактов в каждой их французских колоний, должны были докладывать о состоянии этнологических исследований в их регионе. Это было попыткой наладить в будущем системную координацию научной деятельности в имперском масштабе. По всей империи действовали ученые общества разного рода, производившие местное знание о древних и современных народах, населявших различные французские территории. Большинство этих обществ создавалось просвещенными любителями. Некоторые из них основывала колониальная администрация, стремясь получить с их помощью практические знания о естественных и человеческих ресурсах подвластных территорий. Наконец, общества создавали прибывшие из Франции профессионалы, работавшие в колониальных учебных заведениях и исследовательских институтах. В прошлом эти разнообразные ученые общества никогда не сотрудничали, и ни Министерство образования, ни Министерство колоний не имели никакого общего плана их развития.[26] Внимательное чтение протоколов конференции убеждает в том, что ее главной задачей, по крайней мере для Риве, являлось закрепление ключевой роли парижских этнологов в сети институций, которые до этого момента находились вне прямого вмешательства из метрополии. Теперь они должны были вписаться в единый комплекс, формируемый Институтом этнографии и Музеем человека.
Риве пригласил две группы “экспертов”. Большинство (6 из 9) представляли ученые, уже находившиеся в колониях и возглавлявшие существующие там научные центры. Среди них можно назвать социолога Робера Монтаня (Robert Montagne), директора Французского института (Institut Français) в Дамаске, выступавшего с докладом об общей ситуации с этнологическими исследованиями в Марокко, Алжире, Тунисе и Сирии, или Теодора Моно (Théodore Monod), натуралистa из музея в Париже, специализировавшегося по первобытному пещерному искусству Сахары. Моно параллельно исполнял должность директора Французского института черной Африки (Institut Français de l’Afrique Noire – IFAN), основанного в Дакаре в 1936 году генерал-губернатором Бреви (Brevié). На конференции Моно выступал по вопросу об изучении Сахары. В ту же группу экспертов входили Раймон Декари (Raymond Decary), колониальный чиновник, занимавшийся этнографией Мадагаскара и имевший довольно много научных публикаций; Морис Линхардт (Maurice Leenhardt), известный протестантский миссионер-этнограф, проживавший в Новой Каледонии; Поль Мю (Paul Mus), первый выпускник IE и сотрудник отдела ориенталистики (со специализацией в Буддизме) École Française d’Extrême-Orient (EFEO) в Ханое, а также Пьер Гуру (Pierre Gourou), географ, специалист по юго-восточной Азии, корреспондент EFEO и лицейский профессор. Двое из трех оставшихся членов группы были молодыми этнологами, выпускниками IE, имевшими работу во Франции. Марсель Гриоль (Marcel Griaule), лишь накануне конференции отказавшийся от директорства в IFAN ради сохранения своей должности directeur adjoint Третьей секции Практической школы высших исследований, докладывал о научной программе IFAN. Второй, Жак Сустель (Jacques Soustelle), американист, специализирующийся по Мексике, предложил программу исследований французских Антильских островов и Гаяны. Последним приглашенным экспертом был Анри Лабурэ (Henri Labouret), бывший колониальный чиновник, изучавший трансформацию западноафриканских обществ под колониальной властью. На конгрессе он представлял École Coloniale и Международную ассоциацию изучения африканских языков и цивилизаций (где Лабурэ был делегатом от Франции).[27]
Оценивая эту группу в целом, можно сказать, что Риве явно отобрал тех колониальных исследователей, чей уровень был достаточно “научным” и чье положение – достаточно независимым от колониальной администрации, что позволяло привлечь их к делу “переоснования” французской антропологии. Монтань, Линхардт, Гуру и Мю были блестящими и радикальными представителями широкой сети ученых, которые наполовину принадлежали колониям, а наполовину – метрополии и связи между которыми Риве, Леви-Брюль и Мосс культивировали с конца 1920-х и на протяжении 1930-х годов. Прямо или косвенно эта сеть включала всех французских специалистов, работавших в области первобытной истории, лингвистики, археологии, “экзотического” религиоведения и социологии, для которых востоковедческие научные институты типа EFEO или Института высших исследований Марокко (Institut des Hautes Études Marocaines) стали привычными местами работы. Исключения из этого континуума, образованного динамикой метрополии и колоний, были, с одной стороны, Декари (Decary), который провел всю свою жизнь в колониальной администрации на Мадагаскаре, а с другой – молодой американист Жак Сустель, который еще не занимался научным изучением империи. Присутствие на конференции Декари можно объяснить тем, что он уже много лет собирал объекты для MET. Кроме того, сопоставимые с ним по интеллектуальному уровню специалисты по научной этнологии Африки – еще весьма новой области этнологии – просто отсутствовали. Сустеля, видимо, позвали, прежде всего, как выпускника IE (он также блестяще закончил École Normale Supérieure). Занятия этнографией коренного населения Мексики делали его подходящим разработчиком исследовательской программы для франкофонных колоний на Карибах.
Несколько слов следует сказать и о содержании докладов. Прежде всего, они продемонстрировали общность задач этнологов, работавших в Париже, таких как Риве, Гриоль и Сустель. Они настаивали на том, что современная ethnologie больше не может полагаться на поверхностные наблюдения – им на смену придут глубинные и скоординированные исследования. В идеале каждая колония должна была создать главный этнографический центр с музеем, в котором бы работал персонал, подготовленный в IE и действующий в рамках универсальной исследовательской программы. В некоторых колониях эти этнологи интегрировались бы в уже существующие институты, и тогда новые этнографические центры должны были возникать на их основе. Там же, где еще не существовало исследовательских центров, их следовало создать. На местности научный персонал этнографических центров должен был заниматься собственными исследованиями, но также координировать этнографическую деятельность в регионе. В представлении Риве присутствие на местах “подготовленных исследователей” не отменяло потребности в помощниках, или, как он их называл, в “les bonnes volontés” (в подходящих добровольцах) в лице путешественников и туристов, поселенцев и чиновников, а также местных информантов из числа аборигенного населения. Профессиональные исследователи должны были централизованно обрабатывать результаты всех местных исследований и отправлять документы команде в метрополии, которая проверяла бы их качество и указывала бы недостатки.[28] К этим обязанностям парижских “мэтров” Монтань и Мю добавили еще одну: парижская группа должна была синтезировать весь получаемый материал, поскольку только ее члены могли добывать и консервировать “информацию, собранную на разных рабочих точках, в разных колониях, на разных континентах” (слова Мю).[29] Они неустанно напоминали участникам конференции, что этнология – не просто синтетическая наука о французских заморских колониях; она универсальна по своим масштабам.
Следующий содержательный момент, о котором следует сказать, связан с обсуждением на конгрессе вопроса о реализуемости этой масштабной исследовательской схемы с центром в Париже. Делегаты, выступавшие “от колоний”, т.е. Монтань, Мю и Линхардт, высказали некоторую критику, основанную на местном знании и их собственных научных интересах. Так, Монтань заметил, что если ставится цель внедрить этнологические исследования в уже существующие центры, имеющие собственные бюджеты, “то этим центрам надо выразить определенное доверие, даже если они его пока не заслуживают… Париж должен что-то привнести в эти центры, фонды и персонал… но без прямого вмешательства в их дела”.[30] Мю был еще менее оптимистичен относительно потенциальной реакции EFEO. Он предположил, что этот институт может заинтересоваться этнологией, но никогда не сделает ее сферой своей специализации и никогда не превратится в еще один Музей человека. В лучшем случае он будет посредником между полевыми исследователями и Парижем.[31] Созданный по образцу École de Rome и École d’Athènes, EFEO всегда специализировался в археологии и изучении древних языков и цивилизаций Азии. У него имелись собственные контакты с Collège de France, и Мю опасался, что этнология как наука о так называемых примитивных обществах не будет рассматриваться серьезно директорами институций, подобных EFEO.
Декари, единственный колониальный чиновник, выступавший с оценкой парижской схемы на конгрессе, был самым покладистым и готов был принять эту схему целиком: существующая Малагасийская академия, основанная архитектором завоевания острова Мадагаскар Жозеф-Симоном Галльени (Galliéni), всегда занималась этнологией. По мнению Декари, она могла легко создать предлагаемый Парижем исследовательский центр с целью координации и развития систематического изучения населения острова, его языков и рас – хотя при этом Декари проигнорировал вопрос о новых рабочих местах для ученых.[32] Линхардт исходил в своей оценке из существования серьезных отличий между Африкой и Новой Каледонией. Он заявлял, что европейское и смешанное население Каледонии слишком значительно, чтобы быть изученным с помощью аутсайдеров, как в Африке. Главную задачу поэтому он видел в пробуждении у местного населения интереса к этнографии. Линхардт рекомендовал создать в Нумеа (портовый и административный центр. – Прим. перев.) и Папеэте (столица французской Полинезии. – Прим. перев.) местные “общества научного исследования культур”, которые могут совместно образовывать единую сетевую Французскую тихоокеанскую академию (l’Académie du Pacifique Français).[33] Монтень также упоминал проблему наличия в колониях слишком значительного числа европейцев, однако это вело его к противоположному выводу: европейцев никогда не интересовала этнография, если только речь не шла о ценных объектах искусства.[34]
Расходясь в оценках возможности инкорпорировать изучение культур и народов в программы уже существующих в колониях институтов, участники конференции столь же неоднозначно оценивали роль местных волонтеров. Монтень придерживался по этому вопросу самой категорической и также самой дальновидной позиции: будущее этнологических исследований, по его мнению, принадлежало новому поколению молодых людей с системным образованием. Идеальный этнограф будущего должен был начинать свое образование в Париже, затем провести два года на местности, “чтобы почувствовать состояние страны” и выучить язык. Только на этом этапе он или она могли присоединиться к когорте других профессиональных исследователей. Не должно было быть изолированных исследований, а также диссертаций, написанных из парижского далека.[35] В то же время прочие участники конгресса выражали готовность использовать местных добровольцев, хотя критерии для их отбора следовало ужесточить. Мю предлагал поощрять чиновников, изучающих местные обычаи, диалекты и языки, например, разрешая им продлевать отпуск в метрополию, чтобы сдать там экзамены по этнологии. Возможность готовить этнологов из местного населения колоний практически не рассматривалась, а если об этом и упоминалось, то лишь в откровенно патерналистской манере. Так, Гриоль считал, что IFAN может стать не только базой для студентов из метрополии, прибывающих туда с исследовательской стипендией, но также может подготавливать собирателей этнографических объектов из местного населения. Однако последние должны были писать свои труды на языке изучаемой группы, что означало полное исключение их из тогдашнего научного мира.[36] Пьер Гуру, профессор лицея из Ханоя, предположил, что, поскольку аннамиты часто лишены “научного сознания”, необходимо создать в Индокитае научные институты, которые бы готовили на месте исследователей из среды учителей средних школ. Чтобы продвигаться по служебной лестнице, они каждые три года должны были предоставлять по исследовательской работе. На этом основании лучшие профессора могли бы быть отобраны для сотрудничества с институтами высшего образования. Таким образом, вклад местных посредников мог способствовать научному прогрессу.[37]
Наконец, каждый доклад на конференции включал в себя список монографий, которые следовало написать прежде, чем та или иная культура исчезнет. При этом лишь три доклада (сделанные Монтанем, Лабуре и Сустеллем) подчеркивали важность изучения “большой проблемы контакта между цивилизациями”.[38] Монтань настаивал, что в этой связи нужно изучать эволюцию молодежи, даже если такой тематический поворот политизирует этнологические исследования. Лабуре удивлялся тому, как мало написано о действительных условиях жизни местных народов, т.е. о качестве их жизни и особенно об их питании. Наконец, Сустелль отметил, что “проблема, которая вызывает даже больший практический и теоретический интерес, чем метисация, – это культурная проблема, возникающая, когда европейская цивилизация распространяется на другой континент”.[39] Это были первые признаки новой ориентации французской антропологии, отличавшейся от дюркгеймианского подхода, требовавшего расшифровки всей системы означений данного общества. Новый подход стал развиваться после Второй мировой войны в рамках антропологии социальных изменений. Его символом стала социология современной Африки Жоржа Баландье (Georges Balandier).[40]
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Конгресс 1937 года может рассматриваться как важный локус в развитии профессиональной ethnologie. При отсутствии университетских кафедр и при ограниченных возможностях для дальнейшей экспансии Музея человека надежды дисциплины связывались с созданием либо с расширением сети исследовательских центров по империи. И действительно, к 1939 году, когда французских этнологов пригласили представить себя на выставке постеров на Всемирной ярмарке в Нью-Йорке, ведущий сотрудник MH и студент IE (рано погибший в рядах французского сопротивления) Анатоль Левицкий (Anatole Lewitsky) начертил диаграмму институциональной организации французской антропологии. В одной части диаграммы перечислялись важные даты в развитии дисциплины, и это был единственный список, в котором фигурировала École d’Anthropologie. На самую верхнюю строку постера Левицкий поместил четыре главнейших института, где преподавалась этнология: École Pratique des Hautes Études, MNHN, IE и Collège de France (куда в 1930 году избрали Мосса). Музей человека занимал видное место в самом центре постера – под Институтом этнографии, и был соединен с ним стрелкой. А под шапкой MH перечислялся ни много ни мало 21 “центр этнологических исследований” по всей империи.[41] Этот постер позволяет понять, как этнологи хотели видеть свою дисциплину (а не как в действительности ее воспринимали французские антропологи конца 1930-х годов). Его не следует воспринимать как демонстрацию полного отказа от концепции расы, ведь этнология в те годы все еще объединяла исследования культур, языков и рас. Тем не менее у нас не должно оставаться сомнений по поводу того, чего хотел достичь Левицкий, предлагая именно такую самодефиницию этнологии – маргинализировать традицию французской физической антропологии и придать центральную роль тому, что признавалось вторичным для понимания современной Франции и ее истории, т.е. колониям.
В этой статье я пыталась показать, что проиллюстрированная диаграммой не прямолинейная, но вполне осознанная подмена влиятельной традиции, связанной с метрополией, колониальной традицией, представляла собой один из многих взаимосвязанных процессов современной истории европейских империй – процессов, о которых мы все еще мало знаем. Но, обращаясь к колониальным истокам французской этнологии, я стремилась показать кое-что еще: меня интересовало, как группа прогрессивных ученых намеренно взяла на вооружение Французскую империю с уверенностью, что они смогут использовать ее ресурсы, не связывая себя или свою дисциплину специфическими обязательствами перед ней. На всех этапах своей деятельности команда Института этнографии и Музея человека оставалась далекой от реальной колонизации. И если поначалу Риве, Мосс и Леви-Брюль заявляли, что научное знание, производимое при поддержке колониальных спонсоров, сделает французское правление в заморских колониях более гуманным, в дальнейшем они все реже и реже обращались к этому аргументу. В отличие от своих британских коллег, они не стремились устроить своих студентов непосредственно в колониальную администрацию как правительственных антропологов. По крайней мере, это справедливо для 1930-х годов.[42] Подобное нежелание поступить самим и предоставить свое знание на службу империи можно объяснить тем, что все три этнолога рассматривали полевое исследование как предприятие нейтральное и сугубо аполитичное, где главная задача этнографа состояла в фиксации форм жизни, не затронутых колониализмом. Сказанное не означает, что они выступали против “цивилизационных” усилий, обращенных на местные народы, или не интересовались их “развитием”. Риве, например, полностью поддерживал проходившую в Мексике аграрную революцию, целью которой было перераспределение земель, и обращался к политикам Народного фронта с рекомендацией продумать подобные меры для Алжира, если Франция хочет сохранить контроль над северной Африкой.[43] И все же он считал, что включение в презентацию иных культур “les aspects européens des civilisations d’outremer” (аспектов европейской цивилизаторской деятельности в заморских колониях) компрометирует весь этнографический научный проект.[44] Подобная позиция не делала необходимой рефлексию колониальной политики и не поощряла этнологов давать советы чиновникам, поскольку чиновники работали для ускорения социальных и культурных изменений.
Понятно, что воздержание большинства этнологов IE/MH от сознательного вмешательства в колониальные вопросы не могло быть полным и в конечном счете оказалось краткосрочным. Стратегия профессионализации дисциплины, которую в 1920-е и 1930-е годы проводили Мосс и Риве, могла удерживать антропологов от поступления на колониальную службу, но она интегрировала тех же антропологов в неэгалитарные структуры колониального правления иными способами. В качестве примера можно вспомнить стремление Риве поручить организацию и координацию этнологических исследований в колониях небольшому кругу счастливцев, получивших дипломы Института этнографии. Он настаивал на этом в момент, когда интерес к этнографии начинали демонстрировать получившие французское образование представители местных элит по всей империи. Но, с точки зрение Риве, местных информантов можно было отнести только к рубрике волонтеров – он никогда не рассматривал их как среду, из которой можно готовить специалистов. Отдельные вьетнамцы или африканцы все-таки получали доступ к научному знанию: Нгуен Ван Хуен (Ngûyen Van Hûyen) написал докторскую диссертацию под руководством Мосса; он же поощрял Поля Хазуме (Paul Hazoumé) из Дагомеи публиковать свои многочисленные этнологические работы.[45] Но и тот, и другой ради достижения своей цели должны были отправиться в Париж. С наступлением экономической депрессии возможности для таких поездок еще более сократились. Гораздо более типичными для эпохи были ситуация, в которой оказался Александр Аданде (Alexandre Adandé), и чувство разочарования, которое он испытал. В 1937 году Аданде закончил элитную École William Ponty в Дакаре (школу для подготовки африканских учителей) и тут же получил назначение в Секретариат только что созданного Французского института черной Африки. Учреждение института совпало с открытием обновленного MET – Музея человека. В конце 1937 года Аданде отправил из Дакара письмо на имя Мосса:
“Впервые мне повезло прочитать постер, перечисляющий различные курсы, которые предлагают профессора IE. Меня очень интересует этот вопрос… Мои способности к искусствам и мое расположение к этнографии обеспечили мне должность, которую я сейчас занимаю. Вполне вероятно, что я сделаю здесь карьеру… Я думал раньше, что смогу обучаться этнологии по переписке, не как аудитор, но как обычный студент. С разочарованием я узнал, что курсы, читаемые в IE, не опубликованы и что во Франции нет других учебных заведений, которые могли бы удовлетворить мои желания… М. Мопой (M. Maupoil) [колониальный чиновник и докторант Мосса] рекомендовал мне написать Вам и рассказать о моих намерениях и о стремлениях многих моих соотечественников и друзей, которые хотели бы брать курсы по этнологии…”
И он продолжал:
“Местная элита была бы особенно благодарна, если бы Вы провели эти изменения. Сегодня в среде образованных местных кругов наблюдается сильное желание, настоящая потребность писать обо всем, что заключают в себе прошлое и местная жизнь в смысле ресурсов и богатств… Но, вопреки самым лучшим побуждениям исследователей, они сталкиваются со многими трудностями, и, хотя их работы представляют собой результат терпения и трудолюбия, они полны пробелов. Темы рассматриваются без определенного метода, приводя к переизбытку бесполезных деталей; [авторы] игнорируют или недостаточно подчеркивают важные моменты, мотивы существования определенных традиций и институтов. Наоборот, порой они предаются самоуничижительной критике этих институтов и традиций, которые, несмотря на примитивную форму, имеют глубокое психологическое основание для своего существования, что и представляет исследовательский интерес. Такое состояние дел в этнологии, с моей точки зрения, вызывает сожаление и продолжается уже слишком долго. И причина его, несомненно, в отсутствии элементарного понятия об этнологии.”[46]
Ответ Мосса Аданде неизвестен. Но в другом контексте он высказывался довольно пренебрежительно о попытках готовить этнографов из представителей местных народов. В письме британскому социальному антропологу А. Р. Рэдклифф-Брауну (A. R. Radcliffe-Brown) от 1935 года Мосс высказался по поводу другого письма, полученного им от мисс Розенфельс (Rosenfels), сотрудницы факультета антропологии Чикагского университета. Розенфельс просила порекомендовать французских антропологов, которые могли бы принять участие в семинаре, посвященном “расовым и культурным контактам во всех частях мира”. По этому поводу Мосс писал Рэдклиффу-Брауну следующее:
“Внизу я прилагаю мой ответ мисс Розенфельс. Ее исследования действительно важны и насущны и представляют большой интерес для [колониальной] администрации. Фиксация этих фактов, конечно, является нашей обязанностью, позволяющей лучше интегрировать текущую политику и [направлять] будущее. Это также представляет собой тематику, которой могут с пользой заниматься подготовленные нами представители местных народов, и наши молодые этнографы, не вполне способные к глубинному социологическому анализу. Не говорите им этого, но это – мое убеждение. Наука организована многоуровнево, и с последующих поколений спрос будет выше, чем с нашего...”[47]
“Глубокое социологическое исследование”, а не изучение современных культурных контактов (или “современных проблем”, как надеялся министр образования, когда санкционировал подчинение MET кафедре антропологии, занимаемой Риве) – вот чего ожидал Мосс от лучших и самых способных французских этнологов, которых он воспитывал. Получавшие образование в колониях представители местных народов беспечно – по крайней мере в этом случае – исключались им из категории способных к “социологическому исследованию”.
Стоит, тем не менее, иметь в виду, что ученые, обращавшиеся к министру колоний и чиновникам за поддержкой этнологии с “правильным” содержанием и методом и не допускавшие мысли, что колонизованные могли хотеть освоить науку, которую они одновременно субсидировали и объектами которой выступали, сами не проводили полевых исследований на просторах Французской империи. Отношение Мосса, Леви-Брюля и Риве к местностям типа Мадагаскара, Африки или юго-восточной Азии было в значительной степени опосредованным: они воспринимали их глазами прессы, в свете дискурса “цивилизационной миссии” и через переписку или личное общение с миссионерами, чиновниками и путешественниками. Такой опыт восприятия помогает понять, почему старшее поколение этнологов воспринимало империю как данность, что было вполне в духе того времени, когда никто во Франции не решался подвергать серьезному сомнению легитимность колониальной власти. Однако, стремясь отправить своих учеников в колониальные земли, Риве и Мосс существенно меняли профессиональные правила взаимодействия исследователя и объекта. Этнография теперь предполагала общение лицом к лицу, соответственно, колонизация и ее воздействие могли показаться более привлекательным исследовательским сюжетом, особенно если этнолог непосредственно ощущал ее разрушительные последствия. Обученные социологическому мышлению и уважению к правам человека, молодые мужчины и женщины – ученики и сотрудники IE и MET межвоенных лет – оказывались в среде, стимулировавшей их задаваться тяжелыми вопросами о том, совместимы ли уважение к “иным” культурам и стремление к научной объективности с работой в рамках расистской империи. Этих вопросов избегали их мэтры. В борьбе за профессиональную легитимность межвоенная французская этнология выступала как “колониальная наука”, но формы ее знания были столь же нестабильны, сколь нестабильной была сама империя, которая помогала “производить это знание и делала его возможным”.