За оградой славянофильства: Николай Данилевский – шпенглерианец... картезианец...
1-2/2001
Интерес к историософии Н. Я. Данилевского (1822-1885) и его теории культурно-исторических типов возник в современной российской историографии позднее, чем интерес к философии “серебряного” века и наследию русских мыслителей, литераторов и общественных деятелей, эмигрировавших из России в начале 20-х гг. Размеры тиражей переиздаваемых в конце 80-х – начале 90-х гг. работ Н. Бердяева, С. Булгакова, Вл. Соловьева свидетельствовали о том, что поиск и обретение новой национальной идентичности начался с обращения к либеральной традиции общественной мысли. Запоздалое “открытие” Данилевского, конечно, нельзя приписывать исключительно консервативности его взглядов. Скорее, предпосылки для перечитывания и реинтерпретации работ философа появились именно тогда, когда возникло ощущение неполноты в процессе восстановления интеллектуальной преемственности и органичности русской общественной мысли. Немаловажным обстоятельством было также и то, что споры о наследии Данилевского отшумели еще в конце XIX в., к тому же все его работы были хорошо известны, некоторые даже переиздавались несколько раз, в то время как многие труды творцов “серебряного” века оставались достоянием исключительно России зарубежья.
Появление в 1991 г. переиздания “России и Европы”[1] было не только пробным, но и символичным, поскольку вслед за ним появляются переиздания работ русских консерваторов-государственников и монархистов (И. Ильин, К. Леонтьев, К. Победоносцев), славянофилов (А. Хомяков, Ф. Самарин). В 1992 г. в России впервые выходит в свет антология евразийской мысли. Издание 1991 года носило популяризаторский характер – многочисленные купюры лишили главный труд Данилевского права называться научно-академической публикацией. Однако сам факт появления книги послужил началом дискуссии, связанной с переосмыслением историографических подходов, имеющих уже вековую историю во многом благодаря резонансной полемике Н. Данилевского и Н.Страхова с Вл. Соловьевым в середине 1880-х гг.
В 1995 г. с выходом полноценного переиздания “России и Европы”,[2] включающего комментарии самого философа и критику современников (статьи Н. Страхова и К. Бестужева-Рюмина), концепция культурно-исторических типов Н. Данилевского получила возможность вписаться в российский философско-исторический дискурс конца ХХ столетия.
Социально-политическая составная наследия философа оставалась еще некоторое время незатронутой. Примечательно, что еще в советской историографии из поля зрения исследователей “выпали” статьи, изданные в 1890 году после смерти Данилевского Н. Страховым в виде отдельного “Сборника политических и экономических статей”. Большая часть их была написана Данилевским как своего рода дополнение к “России и Европе”, развивающее основные публицистические тезисы философа и естествоиспытателя на примере анализа внешней политики России во второй половине ХIХ века и ее участия в решении Восточного вопроса. Хронологически, проявление интереса к Данилевскому как публицисту совпало с дебатами о внешнеполитическом курсе России в 1993-94 гг. между сторонниками “атлантической” и “евроазиатской” стратегиями, – дебатами,[3] по сути реанимировавшими в теоретическом аспекте основные моменты дискуссии между Страховым и Соловьевым. В 1998 году отдельной книгой были переизданы те статьи Данилевского,[4] которые, несомненно, могли послужить аргументом для одной из партий, дополняя известный тезис “России и Европы” о пагубности проевропейской политической ориентации российской элиты.
Схематическая реориентация направления в исследовании творчества философа в середине 90-х гг. (“культурология – социология – политика”) едва поспевала за переизданиями его трудов. Наследие советской историографии, большей частью представлявшее собой диссертационные работы и статьи,[5] задало тон в исследовательской перспективе, рассматривавшей Данилевского как представителя консервативно-реакционного неославянофильства – течения, едва ли существовавшего в реальности. Однако первые попытки определить предпосылки возникновения “цивилизационной парадигмы” Данилевского в виде указания на прямую связь между его неэволюционистской теорией развития природы, представленной в двухтомном незаконченном труде “Дарвинизм”,[6] и явно антиэволюционистской теорией культурно-исторических типов свидетельствовали о том, что подходы марксистской историографии исчерпывают себя.[7] В послесловии к переизданию “России и Европы” в 1991 году правомерность выведения гипотезы цивилизационной типологии из социально-политических взглядов Данилевского и социального контекста оспаривалась как тупиковое направление, не способное объяснить генезис основных концептов теории философа и ведущее к стереотипизации восприятия Данилевского как консерватора-монархиста.[8]
Автономизация философских взглядов автора “Дарвинизма” помогла преодолеть этот барьер: подобному тому, как в советской историографии выделялись три плана рассмотрения проблем в “России и Европе” – политико-публицистический, исторический и философский,[9] – антидаврвинистская теория Данилевского, к аргументам которой русские естествоиспытатели XIX ст. относились скептически,[10] приобрела в современных монографиях несколько измерений, в том числе онтологическое и эпистемологическое. Наиболее удачные культурологические концептуализации и реконструкции историософии Данилевского[11] в качестве исходного пункта используют основные концепты “Дарвинизма”: предустановленный морфологический принцип, сбалансированную систему жизнеобитания видов и идею “замкнутого, самодостаточного единства организма”.[12]
Большинство современных исследователей склоняется к тому, что Данилевский спроектировал теоретические построения, используемые как доказательство несостоятельности эволюционной теории Дарвина, на социально-историческую действительность.[13] Подобная интерпретация, конечно, лишь отчасти нова: в споре с Данилевским еще Соловьев указывал на тождественность классификации, положенной в основу теории культурно-исторических типов, и классификации, свойственной естественным наукам, называя подход своего оппонента разновидностью “зоологического национализма”. Многие западные исследователи обратили внимание на суждение Бердяева, упрекавшего Данилевского в насаждении принципов биологической таксономии в истории.[14] Основной же парадокс историографических интерпретаций 1990-х гг. состоит именно в том, что “национализм” и “зоология” разводятся и методолгически, и аксиологически как два разных типа рефлексии, исходящих из ценностных ориентаций и философско-натуралистических представлений философа.[15] В работах последних нескольких лет, представляющих Данилевского как оригинального мыслителя и теоретика русской национальности и славянского единства,[16] это разделение довольно заметно, однако подчеркивание национального и обильное употребление сопутствующей терминологии в “надстройке” компенсируется в этом случае все тем же экскурсом в “зоологию” культурно-исторических типов (“базис”). Останавливаться на “националистической” парадигме восприятия в этом отношении нет необходимости. Новаторское “биологизаторство” философа служит само по себе источником более плодотворного мифотворчества. О двух его тенденциях, точнее, о двух его производных образах, уже имеющих собственную историографическую традицию, и связи их с устоявшимися концептуальными подходами, будет идти речь ниже.
Шпенглерианец-традиционалист
“Шпенглерианство” Данилевского – излюбленная тема в западной историографии, начиная с 1920-х гг.[17] В 1950-60-х гг., во многом благодаря стараниям русских мыслителей в эмиграции (В. Зеньковский, П. Сорокин),[18] Данилевский стал восприниматься как первооткрыватель цивилизационного подхода и нового направления в социологии, предвосхитившего идеи О. Шпенглера, А. Тойнби и В. Шубарта.[19] “Шпенглерианский” облик Данилевского создавался не только теми исследователями, которые с симпатией относились к идеологу научного панславизма, но и теми, кто усматривал в авторе “России и Европы” теоретика русской версии тоталитаризма левого толка.[20] Приняв вид историографической традиции, сходство мировоззренческих установок Днилевского-биолога-консерватора и Шпенглера-философа-консерватора не имело бы возможности получить мифологической нагрузки, если бы не нашлось еще одного звена, соединяющего их: культурно-социологического. В новой интерпретации Данилевский как “шпенглерианец до Шпенглера” предстает в роли не только и не столько культурного консерватора, сколько носителя . . . традиционалистского мышления и автора самого раннего варианта учений о “культурной” самобытности”, которые в настоящее время являются составными элементами идеологии новых развивающихся стран.[21]
Предпосылки возникновения “традиционалистской культурной парадигмы”, раскрывающей суть мировоззрения Данилевского, выводятся из “совмещенного противостояния” в его сознании двух типов “культурной стратегии” – индустриальной (рациональной) и традиционной (патриархально-архаичной) с “компенсаторно-защитной социально-психологической функцией”,[22] связанной с подчеркиванием национальной самобытности и ее противопоставлением “европейским ценностям”.
В рамках концепции “локальных цивилизаций”, – считает один из сторонников теории традиционализма Данилевского, – возможно обоснование положения о кризисе западной цивилизации, об особой миссии народов иных цивилизаций. В свое время со сходными проблемами столкнулись лидеры славянофильства, а Н. Я. Данилевский, не имея возможности заимствовать необходимую философско-историческую доктрину, разработал ее самостоятельно, создав теорию культурно-исторических типов, основные положения которой были впоследствии воспроизведены О. Шпенглером.[23]
Данилевский разработал интегральный тип культурной стратегии, включающий “компоненты как традиционных, так и современных культурных моделей”, т.е. синтез типа культуры, в которой “основные схемы мышления и поведения формируются под существенным воздействием правил рационально-научного и целерационального методов” (в персональном плане, имеется ввиду увлечение натурализмом и естественными науками у Данилевского) и традиционно-ориентированной культурной стратегии, в которой эти же схемы “формируются на основе обращения к опыту и рецептам традиции, а не разума” (православная религиозная ориентация и разработка консервативно-романтической идеологии автором “России и Европы”). К сожалению, автор “арабо-латиноамериканской”[24] концептуализации мировоззрения Данилевского ничего не сказал о реальной устойчивости такого синкретического двух-векторного типа стратегии. Более того, говоря о том, что
возможности погружения в инотипическую культуру образованных и ориентированных на указанную культуру [рационального – И. М.] типа общества ограничены тем, что они реально не включены в образ жизни и мышление инотипической культуры, а вынуждены создавать лишь ее образы,[25]
С. Бажов подходит к вопросу о (не)органичности синтеза традиционалистского мировосприятия, но ограничивается лишь предпосылками его возникновения.
Заметим, что в западной историографии намечались аналогичные попытки интерпретации: Мак-Мастер, пожалуй, был первым, кто заговорил о “промежуточном” “раздвоенном” типе умонастроения Данилевского, “тон работ которого … вероятно, отражал парадоксальное экзистенциальное и идеологическое состояние его ума, в котором старое и новое, религиозное и секулярное, статичное и динамичное, утопично-социалистическое и националистское, метафизическое славянофильское и реалистическое пан-славистское враждовали между собой”.[26] Однако тема усваивания мировоззрением Данилевского модернистских тенденций и ответных реакций на них так и осталась открытой – Мак-Мастер предпочел объяснить эти взаимоотношения внутренней экзистенциальной конфликтностью тоталитарной модели мышления,
возникающей (как болезнь перехода) в момент, когда модерная секуляризованная наукообразная культура и более традиционно ориентированная сакраментальная культура оказываются вовлеченными в конфликт, когда отчужденный человек пытается сохранить силу последней, используя язык первой, когда проповедуется использование современных средств для достижения традиционалистских целей.[27]
Э. Таден обращал внимание на другую сторону противоречий в доктрине Данилевского, ознаменовавшую фактический разрыв с традицией религиозной антропологией славянофилов, – разъединение политики и нравственности, отрицание духовного единства всех социальных общностей.[28]
По мнению Ю. Пивоварова, развивающего традиционалистский тезис, дуализм сознания Данилевского исходит из болезненности решения проблемы взаимоотношений церкви и государства и поэтапной деконструкции славянофильской идеи соборности. Признавая, с одной стороны, взаимосвязь между церковным и государственным организмом и важность христианской основы внутригосударственного права, Данилевский, тем не менее, склоняется к другому варианту решения этой проблемы, варианту, который “полностью работает на историческую, социологическую и политико-правовую доктрину” философа, – отказу в применении правил христианской нравственности к межгосударственным отношениям, объекты которых (нации, государства), говоря языком Данилевского, “суть явления преходящие, существующие только во времени, и следовательно, только на требовании этого их временного существования могут основываться законы их деятельности, то есть политики”.[29] Далее Данилевский отводит религии уж и вовсе подчиненное цивилизационному типу второстепенное положение, превращая ее, отметим как дополнение к трактовке Ю. Пивоварова, в один из “видовых” признаков культурно-исторического типа, что очень сходно с практикой обращения с православием у евразийцев, которую критиковал Георгий Флоровский. Преодоление славянофильства завершается у Данилевского формулированием концепции “конечного существа – человечества”.[30] Таким образом, статус человечества приравнен к статусу не “выходящего за пределы земного” государства. “Так происходит, – заключает Ю.Пивоваров, – утверждение исключительно ‘тварной природы’ человечества, отказ от понимания его одновременно и как некоего ‘духовного организма’”,[31] отрицание его цельности, и открывается дорога утилитаризму и “маккиавелизму”, уживающемуся столь же парадоксально с желанием подчинить курс во внешнеполитической сфере “самым возвышенным требованиям интересов цивилизации” (Н. Данилевский). Одновременное существование двух подходов у Данилевского, равно как и различных “пластов” в его мировидении, не должно смущать исследователей: многие концепты философа следует рассматривать как “осколочные”, реликтовые остатки “распадающегося или уже почти утерянного традиционного мировоззрения”,[32] мозаичность которого приписывается социлогизаторами наследия Данилевского “болезни ‘русского духа’”. Русский “шпенглерианец”
воплотил в своих творениях болезненные стихии той самой “почвы”, которую он считал единственной основой дальнейшего “строительства” России. Отсюда порочность и безнравственность многих идей, отсюда – национальная гордыня, отсюда же его политическое учение – смесь “политического морализма” маккиавелистской пробы и “политического идеализма” маниловского толка.[33]
Эта типичная для социологизаторских интерпретаций оценка Данилевского как теоретика-политика[34] “выросла” не только из западных историографических подходов: не так далека она от оценки теории локальных цивилизаций, озвученной в ходе полемики с Н. Страховым Вл. Соловьевым, упрекавшим Данилевского в “понижении нравственных требований”. Однако аргументация проповедника принципов “христианской политики” и теории “ползучих” и “крылатых” теорий воспринимается спустя более чем век уже с критической настороженностью: Соловьев действительно проглядел физические контуры новой историко-философской парадигмы, будучи больше озабоченным духовным надрывом конца столетия и сопряженной с ним сменой эпох. “Надо, вправду, очень не любить Россию, чтобы “отнять” у нее это открытие – цивилизационный подход!” – поправляет Соловьева Ю. Пивоваров. В пылу полемики конца XIX столетия осталось незамеченным и то, что Данилевскому, как и впоследствии Шпенглеру,
удалось зафиксировать феномен европоцентристской установки, названной им “ошибкой перспективы”, дать ему первоначальное толкование . . . . Критика европоцентризма может рассматриваться как отказ от представления о естественном центре исторического процесса, как признание относительности и культурно-исторической обусловленности различных цивилизационных традиций.[35]
В методологическом плане, помимо выявления контекстуальных принципов культурного релятивизма, для сторонников традиционалистской парадигмы ценно также то, что с разработкой теории локальных цивилизаций появилась альтернатива эволюционно-стадиальной (в марксистском варианте – формационной) модели исторического развития с ее “упрощенным представлением о единообразном развитии культурно-исторического процесса, т.е. о развитии линейном, лишенном типологической вариативности”.[36]
Картезианец-геополитик
Морфологический принцип базовой неизменности культурно-исторического типа основывается, согласно антиэволюционистской доктрине Данилевского, на принципах имманентизма, имманентных законах развития, реализующих идеальный проект и тем самым превращающих объекта на онтологическом и гносеологическом уровнях в разновидность замкнутой монады. Будучи перенесенным в сферу социально-историческую, этот принцип позволяет говорить не только о провиденциалистской перспективе в истории, но и воспринимать ее с позиций плюралистического монизма. Именно этот тип мышления, отдающий предпочтение идее синхронизма (не только во времени, но и в пространстве) в сравнении с эволюционистской перспективой поэтапной одномерной (темпоральной) трансформации, стоит ближе всего к картезианскому перспективизму как форме пространственного мышления,[37] или игры, в которой объектами выступают монады (виды/цивилизационные типы/государственные организмы), а условия определяются состоянием равновесия/баланса, заложенным в самом организме, при этом, говоря языком “Дарвинизма”, “всякому существу отмежевывается своя область, из которой другим не так-то легко его вытеснить, …живет все, что может жить, и не только одно сильное и превосходно вооруженное, но и слабое”.[38] Для поддержания системы сбалансированных взаимоотношений, добавим, соблюдение двух правил останется непреложным: а) наличие территориальной достаточности, обеспечивающей безопасность местоположения и достаток ресурсов;[39] б) обладание организмом минимальной идентичностью (саморефлексией), способной разграничивать свои интересы от интересов других или на максимальном уровне – способности осознать свое Я в зеркале “инаковости”.[40]
Нетрудно заметить, что подобная комбинация идей Данилевского в общих чертах будет напоминать предпосылки геополитического моделирования и геополитического подхода к проблеме международных отношений. Насколько логика подобных теоретических рассуждений могла бы быть приемлемой для самого Данилевского, действительно представлявшего в своих публицистических работах отношения интересов между европейскими державами в пространственной перспективе, настолько же она, очевидно, могла оказаться удобной для тех интерпретаторов наследия автора “России и Европы”, которые усматривали в традиции русского консерватизма историю попыток заложить основание контрпозиционой национальной идентичности по типу “мы”-“они”. В современном нео-почвенническом мировосприятии и “музее мысли” историософия Данилевского выходит за рамки просто культурологического учения и превращается “в социологическое и геополитическое с глубокими этнически-демографическими началами”.[41] В русле этой интерпретации возникают новые термины: “геополитика славянофильства”, “геополитические воззрения почвенников”[42].
В работах авторов, воспринимающих Данилевского как картезианца,[43] или как органициста-геополитика,[44] его воззрения выводятся за “ограду славянофильства”, однако, линия преемственности не отрицается и для обозначения на культурологической карте значения наследия автора теории исторических типов используется два основных течения: неославянофильство и либеральный консерватизм. Первое определение удобно рассматривать в эволюционной перспективе, ведущей от ранних славянофилов к евразийцам и нео-почвенничеству, с вариацией включения/исключения сталинской модели социализма.[45] Второе – более интеграционное, приписывающее Данилевскому тип мировоззрения, “в котором сочетались и взаимобусловливались социальное творчество и приверженность традициям, свободомыслие и религиозность, утверждение приоритета личности и оправдание государственного и национального начал”[46] в творческой эволюции, ведущей от революционного радикализма к идеализму консервативному. Это определение, в сущности, повторяет положения сторонников “шпенглерианства” Данилевского о “синкретическом” традиционалистском типе его культурной стратегии.
Панславистские мотивы в трудах Данилевского претерпели наибольшую трансформацию, превратившись в нео-почвеннических интерпретациях в основание для критики атлантистской позиции во внешней политике России и денационализации (“американобесия”,[47] сменившего европейничанье) – во внутренней. Контекст создания работ Данилевского оказался вновь востребованным:
исторические ситуации могут повторяться и, как известно повторяются. Так уже в четвертый раз объединяется Германия; снова, как пять веков назад, разобщен и втянут в противоречия Славянский мир; Россия в очередной раз пытается войти в европейский дом… Разрушение сложившейся веками геополитической системы несет опасность возвращения Европы к новому фазису Восточного вопроса.[48]
В этих условиях “стержнем публицистики Данилевского остается славянский вопрос, ибо Европа, особенно после русско-турецкой войны 1877-78 гг., выступила на стороне Турции, против славянства… Бомбы, падавшие на православных сербов с американских самолетов в совсем недавнем прошлом лишь за то, что этот маленький славянский народ пытался сопротивляться мусульманскому и католическому натиску, как говорится, лишь продолжение традиционной политики Запада ‘другими средствами’”.[49] Анализ контекстуального основания для воскрешения Восточного вопроса позволит выявить логику аргументов, апеллирующих к состоятельности представления о Данилевском как о геополитике.
Геополитическая парадигма, вероятно, не могла возникнуть раньше, чем появился контекст для ее практического (sic!) применения, и в этом отношении ее характер частично ситуативен и инструментален (как и принципы геополитического моделирования), хотя факторы ее возникновения можно считать уникальными.
Начало увлечения геополитическими доктринами в России, как известно, совпало с необходимостью осмысления нового положения страны на политической карте после распада СССР и социалистического блока стран Восточной Европы. Сложно сказать, насколько появление геополитического дискурса обязано немногочисленной прослойке бывших преподавателей военной географии и стратегии в военных академиях и генштабе, поскольку обильное употребление термина “геополитика” в начале 90-х характерно не только для политических деятелей всех политических оттенков, но и для средств массовой информации. Выведение классической геополитики как дисциплины из сферы прикладной военной геостратегии на Западе было завершено после Второй Мировой усилиями “новых правых”, в России аналогичный процесс связывается с оформлением в 1992 г. ультраправых “неоевразийских” групп интеллектуалов, популяризовавших доктрины Х. Маккиндера и К. Хаусхофера.
Парадоксально, но кризис идентичности был гораздо более ощутим не на территории России, а за ее пределами, где у пророссийски ориентированных интеллектуальных элит было меньше шансов получить политические дивиденды от апелляции к классическим довоенным геополитическим учениям. Волею, очевидно, все тех же геополитических факторов именно Крым стал тем местом, где родился миф о “русской геополитике” и представление о Данилевском как о первом выразителе этой доктрины.
Первые годы, последовавшие за провозглашением независимости Украины в 1991 году, поставили пророссийские политические силы Крыма, вошедшего в состав Украины на правах автономии, перед необходимостью противодействия попыткам украинизации полуострова и жесткой централизации со стороны киевского руководства. В подобных условиях геополитические и этнические проблемы приобрели особое значение: каждая из сил политических сил Крыма (крымско-татарские партии, пророссийские организации и малочисленные проукраинские объединения) претендовала на воплощение собственной модели отношений с центральными властями.[50] Однако экономический фактор стал решающим: ухудшение социально-экономического положения в Украине неминуемо сказывалось и на ситуации в Крыму, где помимо политических проблем разграничения власти существовали этнические (этнопсихологические) противоречия (“свои” – “чужие”), возникшие после возвращения из мест депортации крымских татар. Сложность взаимоотношений с Киевом, апатия и настороженность российских властей не позволяли пропагандировать идею политического воссоединению Крыма с Россией, поэтому большинство пророссийских организаций были вынуждены использовать идеологическую замену – призыв к независимости Крыма и переходу Украины на федеративное устройство.
Неопределенность статуса автономии стимулировала поиск новой идентичности, которая смогла бы способствовать успешному продвижению идеи заключения федерального договора с Киевом, а в более широком контексте – послужить предлогом для интеграции в российское экономическое пространство. Идеологи крымского регионализма – небольшая прослойка местной научной интеллигенции, использовавшая в 1991-1993 гг. в качестве трибуны газету “Таврические ведомости” – развивали концепцию “крымского островного сознания”, по сути, изобретая региональную идентичность, носителем которой являлась, по их мнению, “значительная часть жителей полуострова”, элементы сознания которой “формируются в результате противопоставления различных стереотипов поведения местного населения и приезжающих на отдых гостей с ‘материка’”.[51] Специфичность черт “крымского менталитета” рассматривалась как “начало процесса этногенеза, складывания крымско-славянской, наряду с крымско-татарской, субэтнической общности, подобной русским субэтносам казаков и поморов”.[52]
Моделирование “крымской идентичности” мотивировалось не только специфичностью электорального поведения крымчан, но и математико-географическими, а также геополитическими доводами. Включение Крыма в геополитические схемы “евразийско-атлантического” противостояния являлось ничем иным как попыткой интегрировать Крым если не юридически и экономически в сферу российских интересов, то географически и геополитически, на правах субъекта евразийского культурно-экономического пространства: “Крым, благодаря принадлежности сразу нескольким культурным мирам Европы и Азии представляет… основу для развития здесь истинно синтетического евразийского сознания, свободного от всякой национальной ограниченности”.[53] В то же время особенности политико-географического положения полуострова (наличие естественных геотектонических, геобиологических и пр. рубежей между ним и материком), “островной характер природы Крыма” (ее эндемичность) должны были, по мнению регионалистов, способствовать стремлению жителей автономии к суверенитету.
После провала пророссийского политического курса властей автономии вследствие неспособности заставить резонировать этнические, идеологические и геополитические противоречия, дискуссии вокруг “крымской идентичности” практически прекратились. Даже в среде сторонников суверенизации автономии Крыму стала отводиться роль объекта геополитики, роль “якоря, брошенного Украиной у причала восточно-славянского единства”.[54]
“Пораженческие” настроения позволили по-новому взглянуть на геополитический расклад и факторы, удерживающие Крым в российском политическом поле. Раздел Черноморского флота, политические торги, сопутствовавшие Массандровскому соглашению,[55] посягательство на “миф” о Севастополе как исконно русском городе и общее ослабление позиций России в Причерноморье не могли не вызвать исторические аналогии последствий Крымской войны и проигрыша России на Балканах, – о последствиях поражения российской дипломатии в второй половине XIX века Н. Данилевский писал в серии статей “Война за Болгарию” и “Горе победителям!”. “Провал” миссии геополитики по-крымски стал инерционным толчком к реинтерпретации наследия философа. Сергей Киселев, один из идеологов “крымской идеи”, обратил внимание на те абзацы в “России и Европе”, в которых Данилевский упоминал о важности Крыма как стратегического плацдарма. “Такой укрепленный морской лагерь, единственный в целом мире, – писал Данилевский о причинах запрета на содержание российского флота в Черном море после Крымской войны, – и дает России природа в Черном море, с его рядом дефилий… с передовым плацдармом – Мраморным морем, с обширным внутренним пространством, самим Черным морем – как бы рейдом, в котором флот может обучаться и приобретать всю необходимую практику; с …цитаделями в Керченской и Севастопольской бухтах…”[56] Проектируя идеи Данилевского на современную ситуацию и развивая их, С. Киселев делает вывод: “… любое ослабление военно-морской силы России на Черном море, потеря завоеванных ею территорий в Причерноморье – прямая угроза национально-государственным интересам России”.[57]
В коллективном издании крымских регионалистов “Три проекции крымской идеи” (1995) этот тезис вписывается в более широкий геополитический контекст борьбы интересов в Причерномьрье и стратегических планов “атлантистов”. “Мы становимся свидетелями вступления восточного вопроса в новую фазу развития”, – заявляют авторы сборника.[58] Учитывая, что Крым расположен “таким образом, что с одной стороны он замыкает пути в Приазовье, Подонье, Северный Кавказ, с другой – открывает возможности обладающей им стороны для установления стратегического господства во всем бассейне Черного моря”,[59] территория полуострова “обуславливает повышенное внимание к нему со стороны всех государств, имеющих геополитические интересы в Причерноморском регионе. Тем более, что Крым, впрочем, как и вся территория нынешней Украины входит в состав “ничейных стран”, которые после вытеснения России из Северного Причерноморья являются не субъектом, а объектом геополитики”.[60] Располагаясь в зоне “геополитического разлома”, ось которого проходит по Балканам и Кавказу, Крым становится элементом сценария формирования вдоль южной границы РФ “сплошного тюрко-исламского пояса”, Украине же предписывается роль основного звена “санитарного кордона”, создающегося из государств Восточной Европы и Прибалтики. Авторы геостратегического сценария “Кольца удава”, описанного выше, делают особую ставку, по мнению крымских регионалистов, на “стимулирование экономической и информационной экспансии Турции (стратегического партнера США) на Балканы, в Причерноморье и Среднюю Азию”.[61]
Можно заметить, что в этой схеме присутствуют имплицитно основные аргументы Данилевского, писавшего о “турецкой фантасмагории”, за которой в реальности скрывались интересы Европы и Англии, разница лишь в том, что роль “геополитического сатрапа” в новой интерпретации перешла в ХХ веке от Англии к США.[62] Тезис Данилевского о необходимости строить внешнеполитические отношения на основах “славянского эгоизма” кажется единственным выходом из ситуации, грозящей обернуться геополитической блокадой. Называя вслед за Данилевским этот принцип “русским вариантом доктрины американского президента Монро”, С. Киселев развивает мысль русского философа о том, что “ни чисто морское, ни чисто сухопутное государство не могут считаться вполне могущественными”:[63]
могущество России базируется на том, что она – “самое континентальнейшее из всех государств”, вследствие чего по отношению к ней сила таких морских держав как Англия, фактически равна нулю, так как они способны контролировать лишь окраины евразийского материка.[64]
Примечательно, что Данилевский приходил к такому же заключению, моделируя в статье “Горе победителям!” возможность вооруженного конфликта между Россией и Англией. Задолго до возникновения геополитического дискурса, в представленном Данилевским анализе борьбы интересов стран, вовлеченных в решение Восточного вопроса, действительно, используются те элементы теории геостратегии, которые стали позже доминировать в трудах Х. Маккиндера – морская блокада портов, роль железнодорожных путей сообщения, доступ к морскому побережью, альтернативные военные стратегии сдерживания. Гипотетический конфликт, по мненнию Данилевского, решился бы, несомненно, в пользу России:
действия Англии ограничились бы полугодовою прогулкой по водам Балтийского и Белого морей, совершенно для нас безвредною. …Даже единственное, сколько-нибудь действительное в прежние времена, оружие Англии – блокада портов – потеряло почти все свое значение с развитием железных дорог. Россия потерпела бы несколько от возвышения цен на предметы вывоза, вследствие удлинения сухопутной перевозки; но главный покупщик их – Англия – потеряла бы столько же от этого вздорожания… В резерве у нас оставалась бы угроза выхода в Индию, один приступ к исполнению которого, вероятно, заставил бы Англию смириться…[65]
Призыв Данилевского к комбинированию континентальной стратегии с использованием “счастливо избранного местоположения и фортификационых верок”[66] в стратегии морской, как видно, был востребован спустя более чем столетие и интегрирован в “евразийскую” геополитическую доктрину как альтернативу атлантистскому сценарию, приготовленному для стран Причерноморья.
Ставка на национальную точку зрения во внешней политике, исходящую из преимуществ географического положения, без заигрывания с европейскими державами, использование европейских разногласий, были бы эффективными еще в XIX веке, подчеркивают авторы “Трех проекций”; к примеру, канцлер А. Горчаков достаточно точно определил момент, когда Россия смогла освободиться от бремени Парижского трактата, запрещавшего ей иметь военный флот. В ХХ веке, читаем далее, сущность войны континентальной и атлантической стратегий была разгадана вовремя в пользу России И. Сталиным:[67] “Еще в середине ХIХ века Н. Я. Данилевский смог предугадать контуры “ялтинского раскола” Европы на два лагеря. Более всего удивляет то, что ко времени прогноза Данилевского ни одно из названных государств-союзников России не существовало на политической карте.”[68]
Именно из Восточного вопроса вышла “русская геополитика”, “Горе победителям!” – “первое в отечественной литературе фундаментальное геополитическое исследование, оригинальное и свободное от заимствований из иностранных источников, трезвое в оценке как достоинств, так и недостатков внешней политики русского государства, ориентированное автором на практическое использование его выводов”.[69] Так были оформлены контуры “мифа” о Данилевском как геополитике.
Благодаря активному пропагандированию идейного наследия Данилевского и условиям идеологического вакуума постсоветской России, “миф” о Данилевском как русском геополитике прижился в среде московских консервативно мыслящих интеллектуалов, издающих с начала 1996 года “Геополитический сборник”. Тесный контакт между крымскими регионалистами и московской группой “Геополитического сборника” оформился в теоретизации геополитики как синтетической дисциплины, имеющей две ветви:
первая – с преобладанием этно-общественного фактора (цивилизационная), вторая – с преобладанием географического или государственно-общественного. В отечественной публицистике это нашло свое отражение в известном вопросе “кровь или почва”? Цивилизационная ветвь геополитики связана прежде всего с исследованиями в области этнического и общественного развития и нашла свое блестящее воплощение в России, в трудах Н. Данилевского и К. Леонтьева… В законах развития цивилизации заключена основная квинтэссенция данной ветви, также как в законах Ратцеля и географической картине мира Маккиндера заключена квинтэссенция ее географической составляющей.[70]
Примечательно, что московские теоретики отказали Данилевскому в первенстве написания “русского геополитического трактата”. Еще в середине XIX веке, пишет одни из них, в России “исторически одновременно сложились предпосылки для возникновения военной и общественной школ геополитики”.[71] Первая представлена малоизвестным трудом преподавателя Военной академии подполковника Н. М. Языкова “Учебник по военной географии” (1837) и работой Д. Милютина “Критическое исследование значения военной географии и военной статистики” (1846), вторая – трудами “славянофильской геополитической школы”, в частности, работами И. Киреевского. Насколько оправданно включение славянофилов в геополитический дискурс, конечно, очень спорный вопрос – ни одна из других групп из числа “неоевразийцев” не позволяла себе делать столь категоричные утверждения, однако, несомненно и то, что ни одна из них не рассматривала возможность включения Данилевского в число основателей русской геополитической школы. Имя автора “России и Европы” если и фигурирует на страницах нынешнего неоеразийского органа “Элементы”, то только в контексте цивилизационного подхода. А. Дугин, наиболее известный выразитель доктрины неоевразийства, вообще не упоминает о Данилевском в своем бестселлере “Основы геополитики. Геополитическое будущее России” (1997), несмотря на знакомство с работами крымских регионалистов.
Впрочем, заслуга Данилевского в формировании мировоззрения нового типа не могла не остаться не отмеченной: тот же Е. Морозов признает:
Человеческое общество существует в двух сферах – природе и истории. Никогда не удавались в конечном счете попытки получения значимого результата либо только на основе анализа географических условий, либо только на основе анализа исторического развития. Хотя заметим, результаты таких попыток поначалу имели шумный резонанс (у Шпенглера, например). Только геополитики сумели преодолеть рубеж синтеза обоих подходов и создать целостную картину мира (От Данилевского до Гумилева).[72]
Таким образом, московские теоретики “Геополитического сборника” интегрировали миф о Данилевском как “русском шпенглерианце до Шпенглера” в теоретический геополитический дискурс, для сторонников же неоевразийства и неокоммунизма (holy Russian communism), равно как и для социологизаторов, автор “России и Европы” остался всего лишь разработчиком цивилизационной теории. Впрочем, в идеологическом плане границы одной и другой парадигмы восприятия, конечно, нельзя считать строго установленными: скачок от образа Данилевского как родоначальника культурологической теории цивилизационных типов к образу предвестника борьбы цивилизаций в хантингтоновском понимании не столь чужд, к примеру, постоянно эволюционирующей и модернизирующейся доктрине зюгановского коммунизма.[73] Вероятно это утверждение будет справедливо и в отношении идеологов-государственников как левого, так и правого толка. Поэтому трактовать две описанные мифологии как либеральную и консервативную можно лишь с большой степенью условности.
Прогнозы относительно жизнеспособности мифологических образов и их трансформации должны учитывать интеграционные тенденции внутри геополитической парадигмы и изменения в ее социально-культурном контексте. Говорить о первых симптомах новой трансформации, очевидно, пока рано, но черты болезненности их уже ощутимы.
Символично, что процесс разрастания историографии и появления новых концептуализаций происходил в то самое время, когда началась кампания по увековечению памяти философа, а над его могилой в Крыму, закатанной в асфальт и служившей спортцплощадкой туритских лагерей в эпоху социализма, устанавливался крест.[74] Большевистские методы десакрализации памяти и сознания, весьма наивные и античеловечные, очень действенны в своем наследии в части превращения трагедии в фарс: отсутствие культуры полемики у некоторых духовных “наследников” и интерпретаторов идей Данилевского восполняется весёлой тризной со снесением крестов на “соседних” могилах. Пока только в послесловиях, и только на бумаге исторические оппоненты философа, жертвы тех же методов десакрализации, демонизируются как истинные виновники забвения: “пошлейшие западники”, “анитихристиане”, “юдофильствующие сверхэкуменисты”…[75] Хмельной жаргон этих обвинений реанимирует все то же погромное сознание, находящее ultima ratio в прочных бетонных плитах.