Пограничье как судьба: метаморфозы идентичности в восточноевропейском пограничье - 2
1/2009
“ВЕЗДЕ ЕСТЬ РАЗЛИЧИЯ ПЛЕМЕННЫЕ, НО РАЗЛИЧИЯ ПО ВЕРОИСПОВЕДАНИЯМ ИСЧЕЗЛИ ВМЕСТЕ СО ВСЕМИ СРЕДНЕВЕКОВЫМИ ИДЕЯМИ И ИНСТИТУТАМИ…”
Фатальность этнонимического разнообразия как основа выбора идентичности совсем не означает, что этот выбор был свободным. Так, он вряд ли был свободным для Леонарда Ивановского после подавления восстания 1863 г., когда имперское видение оптимального национального устройства Беларуси навязывалось посредством доходящей до абсурда регламентации поведения подданных (вплоть до запрещения ношения одежды, “символизирующей польское дело”). Многие антипольские и антикатолические мероприятия имперских властей довольно обстоятельно изучены.[1] Мне бы хотелось акцентировать внимание лишь на отдельных аспектах этой политики, оказавших значительное влияние на изменение форм массовой идентичности. Речь идет о значительных колебаниях численности населения, отнесенного и/или относившего себя к полякам на протяжении второй половины ХІХ – начала ХХ вв., и о формировании на массовом уровне белорусской идентичности. Под таким углом зрения политика российской администрации практически не рассматривалась.
Особое внимание хотелось бы обратить, например, на значительное сокращение численности и удельного веса католического населения Беларуси во второй половине ХІХ в. Это был результат целенаправленного “обращения” в православие – сюжет вроде бы и не новый, но, на мой взгляд, не до конца изученный, особенно с точки зрения его долговременных последствий. По сведениям, собранным В. Яновской, только в Литовской и Минской епархиях за первые годы после восстания 1863 г. в православие перешло соответственно 30 и 37 тыс. католиков.[2] Характерно, что процесс этот затронул не только сельские общины, но и представителей социальной элиты, князей Радзивилла и А. Друцкого-Любецкого.[3] По мнению М. Долбилова, с 1863 по 1868 г. в Северо-Западном крае в православие было обращено более 70 тыс. человек;[4] впрочем, это мнение не подтверждено ссылкой на какие-либо источники. Схожие данные (75 тыс. чел. с 1863 по 1867 гг.) приводит и Д. Сталюнас.[5]
На мой взгляд, долгосрочные последствия этих акций были даже значительнее их непосредственного воздействия на население края. В масштабах Беларуси с 1858 по 1897 г. удельный вес католиков сократился с 17,9% до 13,5%, а на уровне регионов и отдельных уездов изменения были куда более существенными. С наибольшим успехом политика обращения в православие реализовалась в Слуцком (снижение числа католиков с 24,3% до 10,5%), Новогрудском (с 23,4% до 10,7%), Слонимском (с 19% до 10,3%), Пинском (с 11,8% до 4,5%), Пружанском (с 14,2% до 7,7%), Мстиславльском (с 5,4% до 1,3%) и Чериковском (с 3,9% до 1,1%) уездах. Вместе с тем, в тех уездах, где преобладало католическое население, его удельный вес сократился меньше: например, в Лидском уезде католическое население уменьшилось с 72,7% до 62,5%, в Ошмянском – с 67,6% до 56,7%. Процесс “обращения” в равной степени затронул и сельские, и городские общины. Так, в городе Новогрудке удельный вес католиков снизился с 21% до 10% населения, в Пинске – с 18,7% до 7,5%, в Минске – с 33% до 15,1%, в Волковыске – с 43,3% до 18,7%.[6] В целом же можно сказать, что в результате “обращения в православие” во второй половине XIX в. католическая община Беларуси потеряла до 280 тыс. чел. (разница между реальной и потенциально возможной численностью на 1897 г.).
Добровольное обращение служило выражением лояльности власти и во многих случаях носило конъюнктурный характер. Часто оно просто обеспечивало выживание. В приведенных Р. Радиком воспоминаниях С. Ковалевской прямо сказано, что принятие православия являлось проявлением “желания карьеры, денег, а временами – куска хлеба, в котором отказывали католикам”.[7] Нельзя не согласиться с В. Яновской, что “принудительные переходы, переходы в поисках экономических или каких-либо других выгод хотя и имели массовый характер, но не были стабильными”.[8] Это подтверждает и статистика начала ХХ в., позволяющая увидеть, пусть и в меньших масштабах, процесс “рекатолизации” населения западных окраин империи.
На наш взгляд, главным долгосрочным последствием политики обращения в православие было создание ситуации нестабильности или, точнее, пластичности идентичности, в том числе таких ее базовых (в условиях до- или преднационального общества) характеристик, как конфессиональная принадлежность. Возможность ее изменения, в том числе и многократного, в зависимости от политической ситуации девальвировала ее ценность. В равной степени это стало относиться и к идентичности этнической, а впоследствии – и к национальной. Политика “обращения”, несмотря на все свои масштабы, не предполагала полной ликвидации католической церкви. По крайней мере, готовившиеся проекты церковной унии реализованы не были.[9]
Борьба с влиянием правительственной политики включала в себя так называемую линию на “разделение католицизма и полонизма”. Хотя она и получила обстоятельное освещение в работах В. Яновской, А. Смоленчука и Д. Сталюнаса,[10] собственно белорусский аспект данного идеологического течения нуждается в дополнительном объяснении. Уже в 1868 г., в период, когда “поляк, не пропагандирующий против русской империи и не озлобленный, считался потенциальным союзником администрации”,[11] многие уездные посредники в Беларуси (например, в Лепеле, Новогрудке) получили присланные из-за границы послания, отпечатанные типографским способом, в которых преданным престолу подданным вменялось в обязанность бороться с “польской язвой” с тем, чтобы “вырвать из рук поляков русских католиков”. “Везде есть различия племенные, – отмечалось в письмах, – но различия по вероисповеданиям исчезли вместе со всеми средневековыми идеями и институтами”.[12] Годом позже правительство издало разъяснение местным властям о том, что поляками необходимо считать не католиков вообще, а только поляков и тех местных уроженцев, которые усвоили себе польскую национальность.[13] Еще через год появился циркуляр МВД, разрешавший ранее запрещенное использование русского языка в католических литургиях,[14] а в 1876 г. последовало новое распоряжение, требующее энергичных мер со стороны местной администрации для введения католического богослужения “на родном языке верующих”.[15] Для белорусов под родным подразумевался русский, хотя и не исключалось использование белорусского. Об этом свидетельствует, например, тот факт, что в местечке Улла Лепельского уезда с 1876 по 1882 год ксендз Мотус читал проповеди на белорусском языке.[16] Существуют свидетельства об использовании белорусского языка с этими же целями в двух парафиях Могилевской губернии.[17] Российская администрация давала понять, что католики могут быть белорусами, и это не только нормально, но даже предпочтительно. А. Смолянчук не без оснований утверждает, что кампания “располячивания костела” своей цели не достигла. Действительно, ни русский, ни белорусский язык в костеле не прижился. Однако если посмотреть на нее шире, именно так, как она и задумывалась, т.е. в контексте “разделения полонизма и католицизма”, то социальные результаты в статистическом измерении будут сопоставимы с масштабами сокращения католического населения.
К этому необходимо добавить, что политика знания, проводившаяся российской администрацией во второй половине ХІХ в. целях борьбы с полонизмом, приводила к конструированию “воображаемой Белоруссии” – историко-фольклорно-этнографической целостности, прежде никогда не существовавшей. Речь идет об инспирированных и/или санкционированных властью и по сей день впечатляющих своим объемом и содержанием публикациях, таких как “Словарь белорусского наречия” (1870) И. Носовича, “Обзор звуков и форм белорусского языка” (1885) и “К истории звуков и форм белорусской речи” (1893)
Е. Карского, “Материалы для изучения быта и языка русского населения Северо-Западного края” (1887-1893) П. Шейна, первые пять выпусков “Белорусского сборника” Е. Романова, “Очерки простонародного житья-бытья в Витебской Белоруссии” (1895) Н. Никифоровского и т. д. Добавим к этому реализацию в буквальном смысле грандиозных проектов публикации исторических документов – 26 (из 39) томов “Актов”, издаваемых Виленской комиссией “для разбора древних актов” (1865-1899); 11 (из 14) томов “Археографического сборника документов, относящихся к истории Северо-западной Руси” (1867-1890); 15 томов “Актов, относящихся к истории Южной и Западной России” (1863-1892). Речь идет также о закреплении названия “Белоруссия” за территорией, населенной белорусами, с математической точностью зафиксированной материалами Переписи 1897 г.
Я целиком и полностью отдаю себе отчет в том,[18] что “белорусскость” рассматривалась властью исключительно как проявление “исконно русского” характера края. Однако без правительственных усилий в этом направлении создание собственно национального белорусского проекта едва ли было возможным. Более того, колониальная политика знания не оставила собственно национальному движению возможности выбора этнонима. Его активистам пришлось смириться с идеологически уязвимой, но уже прижившейся формой “Белоруссия” при потенциальной возможности иных, более дистанцирующих от России вариантов, таких как “литвины” или “кривичи”.
В любом случае политика давления на поляков/католиков в условиях недосформированности национальной идентичности создавала ситуацию определенного выбора, при этом выбирать можно было не один раз. Фактически для представителей этой группы существовало три основных варианта.
Первый – пропольский вариант – был наиболее опасным или, по меньшей мере, неудобным. Выбрать его мог тот, кто имел внутренние идейные интенции борьбы с политическим режимом, но в любом обществе количество таких людей ограничено. Поэтому в массе своей на него ориентировались те социальные группы, которые были наименее зависимы в экономическом отношении от российской администрации (крупные земельные собственники), либо те, кто мог рассчитывать на экономическую поддержку извне.
Второй, пророссийский вариант (русский католик), с точки зрения отдаленной перспективы выглядел внутренне противоречивым и требовал дальнейших шагов в виде смены вероисповедания, что в глазах католической общины было полным ренегатством. Именно поэтому на фоне почти что 670 тыс. католиков, признавших в 1897 г. родным языком белорусский, численность русскоязычных католиков (8 тыс.) и особенно польскоязычных православных (1748) выглядела незначительной.
Третий, “фольклорно-этнографический” белорусский вариант, обещал возможность более-менее спокойной жизни и избегания дискриминации.[19] Это было чем-то вроде временного убежища. Впрочем, для определенной части населения – и не временного. Не секрет, что большую часть активистов белорусского национального движения в начале ХХ в. составили именно католики.
В любом случае численность поляков во второй половине XIX в. резко сократилась. Если на рубеже 1850-1860-х гг. (в границах современной Республики Беларусь) она оценивалась разными источниками от 264 до 317 тысяч чел. (7,5–9,5 % населения), то в 1897 г. она составила 156 тыс. чел. (2,4 % населения). Конечно, для католика формальное объявление себя белорусом означало лишь внешнюю, чисто конъюнктурную смену этнонациональной ориентации. Показательна в этом отношении приведенная Л. Горизонтовым характеристика ситуации в восточной Беларуси в середине 1860-х гг.: “большая часть чиновников Могилевской губернии состояла все еще из поляков, между которыми масса особ, которые считались православными; это были местные уроженцы – ʻбелорусыʼ, как они начали себя называть…” (курсив наш. – П.Т.).[20] Ряд источников отмечает значительное снижение социального престижа польского языка. В восточной части Белоруссии он быстро выходил из употребления мелкого дворянства. “Польский язык среди них уже исчез, говорят они обыкновенно на белорусском языке. Очень редко можно услышать среди них какую-нибудь до крайности исковерканную польскую фразу”.[21] Характерно, что похожие взгляды высказывали и польские авторы. Так, например, В. Жуковский отмечал, что “шляхта, осевшая в Белой Руси, по-польски не говорит, …русифицировалась и безразлично относится ко всему, что относится к польской национальности”.[22]
Во второй половине ХІХ в. численность польского населения не просто сильно сократилась, она уменьшилась настолько, что польские ученые на протяжении последних ста лет неизменно считают статистику, отражающую эту динамику, фальсификацией. Этот вопрос заслуживает специального рассмотрения. Среди статистических источников ХІХ – начала ХХ в. особое место занимают материалы первой всеобщей переписи Российской империи 1897 г. В ней содержится огромный фактический материал об этническом, конфессиональном, сословном и профессиональном составе населения, уровне грамотности и т.д. Вместе с тем известно, что в организации и методике проведения переписи было много недостатков. Наибольшие претензии предъявляются к определению этнической принадлежности по “родному языку”. Необходимо отметить, что такой подход обусловливался не только реалиями Российской империи, где процессы формирования устойчивой национальной идентичности были далеки от завершения, но и требованиями международных организаций, в частности Международного статистического конгресса. Добавлю, что подобный способ определения этнической принадлежности практиковался и в других государствах Европы. При интерпретации материалов переписи 1897 г. необходимо учитывать особенности механизма ее проведения. Исчисление населения прошло (в отличие от современных переписей) в один день. Для такого масштабного мероприятия потребовалось огромное количество исполнителей. Их подбирали из представителей местной интеллигенции и служащих. Переписные листы заполнялись заранее, а в день проведения переписи подлежали лишь сверке (в этом секрет проведения переписи за один день). При этом грамотные сами заполняли переписные листы и, следовательно, самостоятельно определяли, какой язык указать родным. Необходимо учитывать и то обстоятельство, что графы “родной язык” и “грамотность” в переписном листе стояли рядом. Поэтому случаи, когда интервьюируемый, владея в той или иной степени русским, польским, немецким и др. языком, в то же время считал своим родным языком белорусский, украинский, литовский и т. д., с нашей точки зрения, являются примерами осознанной этнокультурной ориентации и могут быть квалифицированы как факты этнического самосознания. Что касается неграмотного населения, то счетчики были обязаны вписывать в анкету название того языка, “который каждый считает для себя родным”. Однако как происходило это на самом деле, сейчас сказать сложно.
Публикация результатов переписи была воспринята далеко не однозначно. При этом в польской историографии сложилась устойчивая традиция восприятия этих результатов как фальсификации, направленной на занижение численности поляков в Западном крае.[23] Вопрос это более чем серьезный, так как под сомнение ставится сама возможность использования Переписи 1897 г. в качестве надежного источника. Отметим сразу, что на занижение численности своей этнической группы сетовали и белорусы, и литовцы,[24] к которым, по мнению польских исследователей, приписали значительную часть поляков. Один из аргументов польских исследователей состоит в том, что к полякам в момент проведения переписи относили только землевладельцев и интеллигенцию.[25] С этим едва ли можно согласиться: по данным Переписи 1897 г. на территории Беларуси не менее 30,1 % поляков составляли крестьяне. Но едва ли не самый главный аргумент критиков данных переписи основан на полном или почти полном отождествлении католического населения Беларуси с поляками. Это положение представляется буквально как аксиома. В. Вакар, например, чье исследование П. Эберхардт считает “самым фундаментальным”,[26] попросту утверждал, что “так называемых белорусов-католиков” и “русских других вероисповеданий” можно “причислить без значительной ошибки к польской национальности”.[27] Впрочем, Вакар не включил в состав поляков свыше 40 тыс. католиков, однако почему именно столько, не меньше и не больше, не вполне понятно. П. Эберхардт утверждает, что во второй половине XIX в. “на пространстве бывшей Речи Посполитой возникает понятие национальной идеи среди крестьянского слоя”, “крестьянин-католик, употреблявший славянские диалекты…, становится окончательно поляком”, и “эти процессы в конце XIX в. выступали уже в четко очерченной форме”.[28] На мой взгляд, это явное преувеличение. Согласно основательным монографиям Х. Бродовской и Я. Моленды, более-менее четкая артикуляция национальной идентичности среди крестьян на собственно этнической польской территории приходится на период революции 1905-1907 гг. и в большей степени – на время Первой мировой войны.[29] В связи с этим сложно представить, чтобы формирование польского национального самосознания среди крестьян-католиков белорусско-литовского пограничья шло быстрее, чем собственно в Польше. Это предположение подтверждает и фундаментальное исследование Р. Радзика, который отмечает, что даже среди польской интеллигенции на литовско-белорусских землях распространение понятий нации (культурной, а не политической) и идеологической отчизны происходило медленнее, чем в Конгрессовой Польше.[30]
Все это не означает, что при проведении переписи 1897 г. не могло быть тенденциозности. Очевидно также, что состав переписчиков, преобладание среди них чиновников и учителей, т. е. людей, зависимых от власти, давал возможность манипулировать населением. Но возникает вопрос: столь ли необходимо для российской администрации в 1897 г. было занижение численности поляков в Беларуси более чем в 4 раза. Конечно, подчеркнуто антипольский характер имперской администрации на момент переписи не вызывает сомнений, но реальная угроза, исходившая со стороны польского движения, не была столь значительной, чтобы вызвать такую реакцию. Следует также учесть, что результаты переписи 1897 года подверглись критике значительно позже, в работах польских исследователей начала ХХ в., а ведь сведения по самой “спорной” Виленской губернии были напечатаны и доступны для критики еще в 1899 году. Очевидно, что критика была вызвана не столько научными, сколько политическими мотивами, о чем справедливо пишет и П. Эберхардт.[31] К моменту появления критических публикаций, т. е. к 1912-1918 гг., произошла значительная активизация польского национального движения, либерализация издательского дела, образования, конфессиональной сферы. Все это действительно существенно изменило этническую ситуацию в Беларуси по сравнению с концом ХIХ в. На наш взгляд, исходя из всего вышесказанного, материалы переписи 1897 г. могут считаться вполне адекватными реально существовавшей ситуации. При этом необходимо еще раз подчеркнуть, что в переписи зафиксирована не национальная идентичность, а признание того или иного языка родным.
Перепись 1897 г. зафиксировала едва ли не худшие времена для выражения польской идентичности. Даже относительная либерализация политического режима привела к стремительному изменению ситуации. После издания указа “О веротерпимости” на протяжении 1905–1909 гг. многие тысячи православных верующих перешли в католичество. Статистические данные, отражающие этот процесс, достаточно противоречивы, что отмечает В. Яновская. Однако ясно, что речь идет о десятках тысяч человек.[32]
В начале ХХ в. по всей территории Беларуси развернулось массовое строительство новых и реставрация старых костелов. Хотя точных данных о масштабах этого строительства собрать не удалось, ясно, что речь идет о многих десятках, если не сотнях новых храмов. Новые сооружения, например, так называемый Красный костел в Минске, костелы в Видзах, Гервятах, Старых Василишках (тот самый, на который давал деньги Леонард Ивановский), Лынтупах, Беняконях и т. д., поражали не только изяществом форм, но и производили сильное впечатление на современников (впрочем, как и сегодня) своими размерами. Огромное значение имело создание сети польских нелегальных школ. Так, только в Минской губернии с января по июль 1906 г. было обнаружено и закрыто 24 нелегальные школы, в которых обучалось свыше 350 чел.[33] Как правило, эти школы располагались в помещичьих имениях, реже – в городах. Большой размах тайного обучения объяснялся сохранением высокого престижа польского языка, особенно среди католического населения. “В Виленской, Гродненской и большей части Минской губернии – отмечалось в 1905 г. в ‘Виленском вестнике’, – каждый крестьянин-католик считает для себя позором не уметь говорить и читать по-польски”.[34] Католический ренессанс способствовал восстановлению и консервации представлений о тождественности конфессиональной и этнической принадлежности. Характерно в этом отношении письмо крестьян д. Городище Пинского уезда минскому губернатору: “Просим о преподавании в народном училище Закона Божия на польском языке, – писали они в 1910 г., – ввиду того, что в нашем обществе большинство – католики”.[35]
В результате всего этого численность населения, относившего себя к полякам, в начале 1910-х гг. значительно увеличилась. Более-менее достоверные сведения имеются только по городскому населению Беларуси, среди которого с 1897 по 1910 г. численность поляков возросла на 70 %, а удельный вес – на 1,5 %.[36] А в Минске с 1897 по 1917 гг. численность поляков возросла в 2,5 раза, а удельный вес – в 2 раза. При этом удельный вес белорусов снизился в 4 раза.[37] Не менее показателен рост в этот же период доли поляков в структуре городского населения Могилевской губернии с 2,7 % до 9,1 %.[38] Более того, забегая немного вперед, в период межвоенной Польши, можно констатировать еще более стремительное увеличение численности поляков. Если, например, перепись 1897 г. фиксирует в границах Вилейского уезда только 2,5 % поляков, то перепись 1919 г. – 30,3%, 1921 г. – 42,1 %, 1931 г. – 45,4%.[39]
Дело здесь не в цифрах, а в том, что за ними стоит. Безусловно, это не реальные колебания численности поляков и, как мне кажется, не фальсификации, а обычная социальная практика пограничья, практика адаптивности, флексибильности, проще говоря – стратегия выживания, в которой идентичность – это не то, что определяет (т.е. портит) судьбу, а то, что можно определять, выбирать, менять для свершения этой самой судьбы. Также и сегодня кампания представления “карты поляка”, судя по всему, приведет к очередному увеличению количества людей, считающих себя поляками.
“Существование на пограничье, – пишет Игорь Бобков, – означает не движение перехода от одной культуры к другой, что было бы симптомом инкультурации (если оно свободно) или колонизации (если оно вынуждено), а движение по границе, меланхолическое продвижение параллельно существующим культурным границам, жест окончательного несовпадения с наличной топикой, стратегии неотделения себя от и невыбора между своим и чужим, существование в туманном пространстве, где свое отчуждено, а чужое все-таки свое: существование между Отчизной и Чужбиной, которые на самом деле оказываются двумя сторонами единого целого.”[40]
Судьбы М. Бобровского, И. Даниловича, отца и сыновей Ивановских как раз являются примерами “движения параллельно границам”. Смог ли Игнатий Данилович окончательно стать украинцем, а Тадеуш Ивановский – Тадасом Иванаускасом? Едва ли кто-нибудь сможет дать на это, не лукавя, утвердительный ответ.