David Schimmelpenninck van der Oye. Toward the Rising Sun: Russian Ideologies of Empire and the Path to War with Japan. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2001. xiii +329 p. Index. ISBN: 0-87580-276-1 (cloth).
1/2004
В современном историографическом контексте проблема империостроительства чрезвычайно обширна. Несколько последних десятилетий выявляют некий образец в ее разработке: имперская тематика развивается синхронно с появлением новых исследовательских направлений, для которых характерны как цикличность в доминировании подходов, так и их интеграция. К примеру, первоначальное внимание к внешней политике (imperialism studies), а затем и к специфике внутринациональных отношений, типов национализации этнических меньшинств (subaltern studies) может сменяться или комбинироваться с более углубленным взглядом на социальные имперские проблемы, которые, в свою очередь, становятся более осмысленными при погружении в культурный контекст. Наконец, сами прежде доминировавшие направления способны приобретать “второе дыхание” в работах исследователей-компаративистов и регионалистов. Однако все более заметное движение в сторону “культурологического” освоения новейшей истории при этом вовсе не отменяет наработки социальной или (внешне)политической истории, а скорее наоборот, демонстрирует примеры их интеграции в новом типе нарратива. Именно методологическая сторона интеграционной тенденции выглядит привлекательной в недавней монографии Дэвида Схиммельпеннинка “К восходящему солнцу”.
Его работа сфокусирована на критическом для России рубежа столетий взаимодействии представлений о восточной судьбе империи, кристаллизовавшихся в атмосфере fin-de-siиcle в среде русской интеллигенции в силу культурного увлечения Востоком, и поиска приемлемых дипломатических решений, способных усилить влияние империи в глазах как азиатских конфликтующих соседей (Китая и Японии), вступающих на путь модернизации подобно России, так и ее конкурентов, европейских держав, давно участвующих в “азиатской игре” имперских интересов. Конструируя нарратив, Д. Схиммельпеннинк обращается к двум “неблагодарным” жанрам одновременно. Первый – дипломатическая история – историографически отцвел в традиции плотного ранкеанского повествования, выродившись в беллетристику; второй – интеллектуальная история – после “лингвистического поворота” практически ассимилирован направлением культурных исследований. Совмещение жанров делает работу Д. Схиммельпеннинка в структурном отношении несколько дуалистичной: ее единство обосновано в проекте исследования, но в реальности исследование состоит как бы из двух отдельных книг, объединенных тематикой имперской идеологии. Удивительно, насколько часто упомянутые выше нарративные традиции проступают в книге в их классическом виде. Так, первая часть книги представляет собой попытку воссоздать на основе работ, статей и политических памфлетов несколько представлений о восточной имперской политике. Четыре варианта Д. Схиммельпеннинк рассматривает детально: агрессивный экспансионизм, отстаивавшийся географом и социал-дарвинистом Н. Пржевальским; концепцию мирного экономического завоевания восточных рубежей С. Витте; пессимистичные предостережения генерала А. Куропаткина, считавшего приоритетными в стратегическом отношении западные границы и побаивавшегося “желтой угрозы”; наконец, вероятно, наиболее концептуальный проект князя Э. Ухтомского, усматривавшего в самодержавии основу для единения народов Европы и Азии, а в ориентализации империи (возвращении к азиатским культурным корням) – альтернативу стандартам политической европеизации. Впрочем, автор сам постепенно подводит читателя к размышлениям о реальном политическом весе и своевременности каждого из проектов, предваряя их описание главкой о путешествии по Индии, Китаю и Японии в 1890-1891 гг. царевича Николая, будущего императора.
Вторая “книга”, развивая в подробностях сюжет, связанный с принятием критически важных решений о вмешательстве России в китайский кризис начала XX века, раскрывает механизм этого принятия. Здесь Д. Схиммельпеннинк нередко отдаляется от ранкеанской традиции тщательной и нудной реконструкции хода событий, архивного материала для которой более чем достаточно. Однако он вынужден вообще забыть о содержании первой части работы, чтобы вникнуть в логику обсуждения восточной имперской стратегии. В действительности, как убежден автор книги, ее и не было. Общую неосознанную стратегическую линию определял компенсаторный империализм (С. 117): проигрыш России на западе часто подталкивал ее к экспансии на Востоке. Те же дипломатические поражения могли ставить предел и самой экспансии. Дополнительным фактором ее сдерживания служил внутренний гражданско-военный конфликт, хорошо описанный в западной литературе. Так, мнение С. Витте, убедившего царя в необходимости прокитайской континентальной ориентации, потонуло в перипетиях военных споров об оккупации Порт-Артура, а империя оказалась на пути конфронтации с Японией. Россия колебалась не только в выборе союзника, как свидетельствует ее реакция на китайско-японский конфликт 1894-1895 гг., но и в линии поведения относительно уже избранного партнера. Ее собственные правила игры понимала, похоже, только она сама. Объяснялось это не только слабостью каждого из политических мнений, но, скорее, установившимся образцом зигзагообразности в принятии принципиальных решений, кстати, характерным в общем и для российского типа модернизации. Слабость царских советников налагалась на фатальную нерешительность самого царя, и решения в таком случае не могли быть продуманными, противоречиво чередовались под влиянием окружения (С. 191-192) и давлением обстоятельств.
Только в третьей части, собственно, уже в заключении,
Д. Схиммельпеннинк возвращается к вопросу об интеллектуальной мотивации дипломатических решений архитекторов внешнеполитических отношений. Признавая сложность ее выявления, он все же сомневается в том, что формирование политического курса исчерпывалось одним единственным фактором влияния – конкретными обстоятельствами, но убедительных примеров в поддержку этого тезиса не приводит. Непоследовательность политики выражалась не только в противоречивости мнений (идеологий): процесс формирования курса замыкался на фигуре самого царя, очевидно, мало разделявшего мнение Э. Ухтомского об азиатской автократии. Смутные представления Николая II о Востоке, несмотря на путешествия, в итоге не могли не резонировать с утопичностью всех рассмотренных в первой части монографии проектов. Реализация даже самого практичного из них – pйnйtration pacifique – одновременно с появлением Транссиба и КВЖД выглядела в итоге “орхидеей, посаженной в сибирской тайге” (С. 206): мало кто мог поверить в миф о преимуществах торговли с Китаем, не менее отсталым технологически и экономически, чем Россия. Скорее, появление мифов могло (и этого, похоже, автор работы не замечает) послужить компенсаторным консолидирующим (модерновым) фактором, объединяющим риторически либералов и консерваторов: к примеру, именно в восточном вопросе и в увлечении азиатством ультрамонархист князь В. Мещерский находился с Э. Ухтомским, поборником прав нацменьшинств, в одном “языковом поле” на страницах периодических изданий. Российская ситуация здесь, быть может, несколько упреждает появление риторического геополитического дискурса в Европе, в частности, в Германии, где правые и левые сходились во мнениях относительно значения колониальных владений и продвижения на восток.
Рассматривая несколько имперских проектов, имеющих порой разную, а порой – смешанную политическую окраску (либеральный проект мирного коммерческого проникновения, предложенный С. Витте, или явно консервативный, но антиколониальный взгляд князя Э. Ухтомского на восточную будущность России),
Д. Схиммельпеннинк отказывается видеть в них самодостаточную идейную законченность, некую системную целостность, т.е. отвергает представления об идеологии, доминирующие в историографии. Автору, конечно, сложно вывести понятие “идеология” окончательно за пределы своего терминологического аппарата, маргинализировать его, ведь книга все же создана на основе сюжета из дипломатической истории, а имперская политика всегда ярче (конечно, только в стереотипном историографическом осмыслении ее постфактум) проявляется именно во внешних отношениях, предполагая непременно в качестве мотивации некий скрытый, по замыслу ее архитекторов, единый интеллектуальный стратегический проект, этакий геополитический сговор военной, научной и государственной элит. Эту дилемму Д. Схиммельпеннинк решает легко – раскрепощает лексическое значение идеологии, говоря о ней как об упрощенном (partial and unsophisticated) (де)конструкте. Однако даже такое “мелкомасштабное” определение не перестает быть скользким. Оно вполне справедливо в отношении идей отдельных представителей элит – носителей потенциальной имперскости: идеология может представлять частные мнения, иногда системно аргументированные. Одна личность – одна идеология. В этом терминологическом отношении маньчжурский геоэкономический проект С. Витте – наиболее состоятельный пример, как, впрочем, и монархический цивилизационный проект, предложенный Э. Ухтомским. Однако описание подобных идеологий в каждой из глав первой части книги, как правило, завершается оговоркой: и мысли Н. Пржевальского о новых восточных завоеваниях, и опасения А. Куропаткина по поводу последствий этих же завоеваний, и мечтания С. Витте о восточном экономическом чуде, ожидаемом после строительства Транссиба фактически не разделялись царским истеблишментом, не выходили за пределы частных мнений царских географов, министров и дипломатов. Эти мнения, иногда кристаллизуясь в идеологемы, угасали, редко находя продолжительный устойчивый резонанс в высших кругах, с одной стороны, и практически не стимулируя общественное мнение – с другой. Поэтому Д. Схиммельпеннинк нисколько не отвлекся от реконструкции плотного нарратива, свойственной традиции интеллектуальной истории (к примеру, работам А. Валицкого), представив эти рассеянные по трактатам С. Витте, А. Куропаткина, Э. Ухтомского и Н. Пржевальского частные суждения как устоявшиеся метамнения, иногда, правда, конфликтные и не претендующие на обобщенную целостность. Интересно также то, что Д. Схиммельпеннинк рассматривает их как этатистские идеологии, оставляя за скобками их связь с проектами русского национализма.
Если рассматривать идеологию не только как совокупность идей, а как структурное явление, делающее коллективную интеллектуальную и военно-экономическую мобилизацию технически возможной, то, очевидно, Схиммельпеннику нужно было говорить лишь о начальных этапах ее формирования (протоидеологиях или, точнее – мифологиях) и сопутствующей им контекстуально конкуренции взглядов, вызванных к жизни поиском адекватной реакции на события в Китае в начале 1900-х гг. и игру британских и немецких интересов на Востоке. Здесь читатель очень близко подходит к признанию парадоксального вывода об автономности генезиса восточнических проектов в среде элит. Вряд ли символистская поэзия или статьи в толстых журналах могли стать питательной средой для прозрений С. Витте или А. Куропаткина – Д. Схиммельпеннинк сам это осознает, упоминая лишь о некоем настроении в обществе. Сам того не желая, он выходит на проблему структурности, возникновения идеологии как структуры, для которой общественное мнение является одновременно и инструментом, и контекстом. Об общественном мнении он удачно упоминает вскользь в аспекте дискуссий в российских газетах по поводу выбора предпочтительного союзника в китайско-японском конфликте, а также при реконструкции идеологии азиатства Э. Ухтомского. Возможно, именно отмеченный “методологический минимализм” и не позволил Д. Схиммельпеннинку в полной мере состыковать две книги в одну.
Не только иное – системное, синтетическое – определение идеологии смогло бы облегчить “стыковку”. Здесь мог бы помочь некий промежуточный пласт рассуждений, выводящий рассматриваемый процесс из интеллектуальной сферы в сферу символического доминирования. К примеру, было бы полезно более пристальное внимание к практически неисследованной позднеимперской военной географии (отметим только, что в западной литературе тема “научного обоснования” империостроительства и имперской идентичности уже имеет солидную базу).
Звеном, удачно соединяющим части книги Д. Схиммельпеннинка, несомненно, является главка о философском азиатстве Э. Ухтомского: автор возвращается к нему не только во второй части монографии, где фигура князя становится ключевой в подготовке русско-китайского союза 1896 г., но и в заключении, упоминая о кристаллизации нового видения, отличающегося от западнического и славянофильского. Э. Ухтомский действительно был чрезвычайно активен как восточник в вопросах посредничества между элитами, царем, восточными дипломатами и вельможами; интересен и его пропагандистский проект культивирования упомянутого общественного настроения на страницах редактируемых им “Санкт-Петербургских ведомостей”.
С ключевым выводом Д. Схиммельпеннинка нельзя не согласиться: доминирующей идеологии, обусловливавшей политические ходы России на Востоке, не существовало. При этом автор монографии утверждает, что восточнический проект все же перерос свои интеллектуальные рамки (ментального воображения), но, также как и панславизм, не смог принять форму некоей целенаправленной однородной идеологии, ориентированной на практику. Вывод очевиден: на очередном изломе модернизации интеллигентская литературно-философская среда, “матрица” восточничества, не смогла придать противоречивым ориенталистским веяниям черты общественного мнения, а государственнический “ориентализм” был ситуативным и в мобилизации этого мнения еще просто не нуждался.
Ряд ключевых вопросов, оставленных на полях новаторской работы американского историка, несомненно, мог бы стимулировать дальнейшие исследования. Было ли восточничество всего лишь эфемерным бесструктурным интеллектуальным веянием, породившим идеологические проблески в имперском сознании представителей элиты и угасшим вслед за “заходящим солнцем” Цусимы? Было ли оно лишь утопическим и компенсаторным элементом? Можно ли и нужно ли его эссенциализировать? Можно ли говорить о преемственности восточнических проектов, их языка и практики в позднеимперской и большевистской России? Наконец, структурны ли вообще имперские идеологии? Вероятно, смещение фокуса на взаимодействие внутри- и внешнеимперской политики приблизит к ответу на эти вопросы и подчеркнет преимущества отмеченных выше интеграционных тенденций в исследованиях по имперской истории, если они, конечно, не будут исчерпываться попытками симплификации или деконструкции.