Наша общая культура: “Выученная память” о литовском Иерусалиме
4/2004
Сегодня о еврейской культуре в Литве говорят как об органичной и значимой части литовской культуры в целом. Это свидетельствует о постепенно формирующемся новом понимании культурного наследия, которое не разделяется на “свое” и “чужое”, а воспринимается в совокупности как “наше общее”. Прошлое евреев-литваков, проживавших в Великом княжестве Литовском (далее – ВКЛ), является одновременно частью культуры и истории евреев России, Белоруссии и всего мира. Не выстраивая телеологическую преемственность между ВКЛ и литовской национальной государст-венностью ХХ в., следует признать, что межвоенная Литовская Республика унаследовала от ВКЛ много архаических этнонациональных и этнокультурных черт.[1]
Настоящая статья представляет собой попытку реконструировать динамику представлений литовцев о местной еврейской диаспоре и обозначить те факторы, благодаря которым современное литовское общество стремится усвоить каноны вспоминания о евреях, возникшие в других пространствах и контекстах, и включает их в собственное культурное пространство.
“НАША ОБЩАЯ КУЛЬТУРА”
Ретроспективный взгляд на восприятие еврейской культуры в Литве в разные периоды позволяет утверждать, что современная ее оценка как равноправной части исторического наследия Литвы является новой для литовского общества и науки. Эмоционально данная оценка находится под сильным воздействием парадигмы “уничтоженной культуры”, поскольку трагическая история евреев – литваков оказывается частью историографии Холокоста. Этого воздействия пока избежать не удается, хотя уже некоторое время слышны призывы не рассматривать многовековую историю евреев в Литве исключительно как путь к катастрофе.[2] Но никуда не уйти от того факта, что именно изучая и осознавая Холокост,[3] литовская общественность, и, прежде всего, интеллектуалы-эмигранты, открыли для себя культуру евреев-литваков, которую они прежде игнорировали или воспринимали как компонент национальной литовской культуры.
“Постхолокостный поворот” в нынешней Литве не является исключением – именно таким был путь прозрения многих европейских обществ. Тематика Холокоста является способом актуализации еврейского прошлого не только в Литве. Журналистка и писательница Руфь Эллен Грубер (Ruth Ellen Gruber), изучающая причины живучести и притягательности еврейской культуры в сов-ременном мире, предлагает два возможных объяснения. Во-первых, тяга к еврейской культуре в европейских обществах стала формой покаяния за преступления Холокоста. Во-вторых, в интересе к ней проявляется стремление к идеалу мультикультурности и к переоценке роли национального самосознания и истории.[4]
Мне кажется, что оба этих предположения в полной мере можно отнести и к переосмыслению еврейской культуры и истории в Литве. Если степень осознания общественной вины за Холокост трудно объективно оценить без специальных исследований (хотя в актуальности этого фактора не приходится сомневаться), то совершенно очевидно, что современное литовское общество гордится своей мультикультурностью, исторически сложившейся в ходе длительного сосуществования литовцев, евреев, татар, поляков, русских и белорусов. Мультикультурность и социально-культурная открытость считаются одними из основополагающих общественных ценностей в современной Литве.
Еврейская культура обрела легитимность вскоре после дискредитации мононационального историографического метанарратива, рассматривавшего историю многонационального литовского общества исключительно через призму истории доминирующего литовского этноса. При этом исследовательское поле ограничивалось рамками политической и экономической истории. Включение в общий исторический нарратив культурного наследия евреев-литваков придало изучению прошлого Литвы новое качество. В современной литовской историографии изучение еврейской истории и культуры превратилось в одно из приоритетных направлений. Наибольшей популярностью пользуются темы, связанные с Холокостом и с различными аспектами еврейской жизни в межвоенной Литве. Эта рефлексия не только привела к переоценке роли евреев-литваков в истории литовского общества, но и изменила самосознание последнего.
В формирующемся сегодня дискурсе “нашей общей культуры” еврейская и литовская парадигмы совпали. Это произошло впервые. Сказанное не означает, что евреи Литвы не оказывали воздействия на окружающее общество. Их влияние было всегда, включая и послевоенный советский период, когда как будто бы ни стало ни “литовского еврейства”, ни “еврейской культуры”.[5]
Как бы не определяли место еврея по отношению к доминирующей культуре ее представители, начиная со времен ВКЛ и вплоть до конца Российской империи в Литве, еврей (и еврейская культура) всегда оставались внешними, чуждыми, “иными”, хотя степень чуждости и плотность разделительной границы варьировались. На протяжении нескольких веков основными моделями отношений коренного населения и национального меньшинства оставались культурная изоляция и добровольная или насильственная ассимиляция. В литовской интеллектуальной традиции евреи считались пассивным и нецивилизованным сообществом – ситуация, постепенно менявшаяся с ходом модернизации.[6]Однако только в межвоенной Литовской Республике наметилась тенденция к отмиранию традиционных тропов репрезентации еврейского присутствия в Литве, и к преодолению их культурной сегрегации.
ОБРАЗ “ЛИТОВСКОГО ИЕРУСАЛИМА” И “ВЫУЧИВАНИЕ” ПАМЯТИ
С публичными размышлениями о Холокосте в литовском контексте и о литовско-еврейских культурных связях, если не считать межвоенных литературоведческих работ Нахмана Шапиры,[7] впервые выступили литовские эмигранты 1960-х гг. – бывший ректор вильнюсского университета Миколас Биржишка, социолог и политолог Юлюс Шмулкштис и историк Зенонас Ивинскис. Именно они заговорили о “литовском Иерусалиме”. Ситуация эмиграции способствовала “открытию” особой культуры евреев-литваков и осознанию препятствий, блокирующих ее изучение литовцами: незнание языков, религиозные различия, экономическая конкуренция. Зенонас Ивинскис заявил, используя метафору Винцаса Кудирки, что в довоенный период между евреями и литовцами пролегал “культурный ров”.[8]
В частности, этот “ров” разделял еврейский и нееврейский Вильнюс. Поэтому воспринятый современной литовской историографией и массовым сознанием образ Вильнюса как “Литовского Иерусалима” – типичный пример “выученной” памяти о евреях в Литве. “Литовский Иерусалим”, заново “открытый” в эмиграции выходцами из Литвы, не был частью их актуальной памяти. Лауреат Нобелевской премии Чеслав Милош (Czesław Miłosz), литовский поляк, проживавший в Вильнюсе в межвоенный период, в письме, написанном в 1978 г. в Беркли и адресованном Томасу Венцлове, ныне профессору Йельского университета, рассуждал о феномене еврейского Вильнюса и памяти нееврейских жителей города. Он перечислил почерпнутые им из научной литературы факты, иллюстрирующие исключительное значение города для евреев, а затем признал, что его поколение не замечало еврейский Вильнюс: “будучи в таком близком соседстве, я все же ничего о нем не знал”.[9] Знакомство Милоша с культурой, историей и наследием вильнюсских евреев, которые он научился ценить, состоялось уже в Америке.[10] Опыт поэта и его саморефлексия помогают осмыслить концепт “выученной памяти”, в основе которой лежит интериоризация внешних по отношению к вспоминающему субъекту или сообществу образов исторической/культурной памяти, в отличие от воспоминаний, основанных на осмыслении, оценке или ощущениях пережитого опыта.
Уже в 1952 г. в своих “Размышления народа о себе и о своем месте среди соседей”, изданных в Лос-Анджелесе, Миколас Биржишка использовал метафору “Литовского Иерусалима”, описывая Вильнюс как “штаб-квартиру” Бунда, центр еврейского просвещения, в рамках которого возрождался иврит и развивался идиш, как город, “религиозной еврейской письменности и идеологии”.[11] Однако, в ранних работах эмигрантов мы еще не наблюдаем окончательно сложившегося канонического образа еврейского Вильнюса. О нем уже пишут в ностальгических тонах. Но он еще не превратился в устойчивую фигуру и органическую часть “нашей общей” памяти.
Спустя два десятилетия после выхода “Размышлений” Биржишки Зенонас Ивинскис обратился к теме литовско-еврейских взаимоотношений. В своей статье “Литва и евреи в свете истории”[12] он сделал объектом изучения большую численность еврейской общины Вильнюса, деятельность Бунда и Холокост. Из этих элементов он сконструировал образ Вильнюса как “Еврейского Иерусалима”. Ивинскис явно имел в виду популярное в еврейских кругах название “Литовский Иерусалим”, но воспроизвел его ошибочно, что только подтверждает хрупкость и неустойчивость данного образа в сознании того времени. “Еврейский Иерусалим” Ивинскиса был механически собран из разнородных и часто не специфически виленских феноменов. Целостный образ еврейского Вильнюса ускользнул от взора автора.
Томас Венцлова, в эмиграции обратившийся к изучению еврейс-кого Вильнюса (в том числе и по материалам переписки с Милошем), в недавно изданном путеводителе явно преувеличил всемирно-историческое значение города, описав его как центр еврейской культуры, ставшей “наиболее влиятельной и активной группой еврейской диаспоры от Вавилона до средневековой Кордовы”.[13] Венцлова обратился к ранней истории города в поисках культурных и духовных истоков расцвета его богатой еврейской жизни. По его убеждению, Вильнюс XVII-XVIII вв. являлся “возможно, крупнейшим в мире центром иудаизма”, а в XIX в. город “продолжал оставаться видным центром еврейской культурной и духовной жизни”.
В обзоре литовской культуры, изданном в 1990 г. во Франции, Альгирдас Юлюс Греймас рассматривал “Литовский Иерусалим” как органическую часть многогранного и поликультурного прост-ранства Вильнюса. Период между 1620 и 1648 гг. автор называет золотым веком еврейского Вильнюса, поскольку, как он утверждает, в эти годы в городе жило более сорока известнейших раввинов.[14] Эта неофитская влюбленность в “Литовский Иерусалим”, и по сей день характерная для литовской эмигрантской интеллектуальной элиты, контрастирует с взвешенным подходом сегодняшней литовской историографии, которая критически относится к представлению о том, что Вильнюс стал “Литовским Иерусалимом” буквально с момента основания еврейской общины в городе.[15]
Даже представленный нами небольшой обзор высказываний литовской эмиграции о еврейском Вильнюсе показывает, что “выучивание” памяти сопровождается постепенным усвоением целого ряда образов, внешних по отношению к непосредственному опыту “вспоминающего”. Для мнемотопа “Литовский Иерусалим” особенно глубок разрыв между зафиксированным в текстах синхронным опытом, “памятью” и “выученным” образом.[16] Развитие в эмигрантской среде образов еврейского Вильнюса позволяло сочетать “выученную” (позитивную и инклюзивную) и “эмпирическую” (негативную и эксклюзивную) память, хотя последняя использовалась крайне осторожно и выборочно.[17] Например, М. Биржишка описывал межвоенный “Литовский Иерусалим” как “грязное гетто”, в котором “большинство евреев… терпит лишения”.[18] Милош ретуширует это противоречие образов в письме к Венцлове, упоминая только лабиринты узких средневековых улиц, арки, соединяющие дома, и замечая при этом, что в Вильнюсе бедность евреев была менее заметна, чем в других местах.
С формальной точки зрения, “выученная” память эмиграции, а затем и постсоветского литовского общества, была “выученной” лишь по отношению к советскому провалу памяти, когда еврейский Вильнюс оказывался связанным с Холокостом, гетто, а потому выпадал из официального нарратива памяти. Советская система блокировала мемориальную культуру “Литовского Иерусалима”. Ее новое освоение стало возможным только в условиях эмиграции под непосредственным воздействием событий второй мировой войны и Холокоста. Но мы можем говорить о “выученной” памяти и по отношению к нарративам еврейского Вильнюса XIX в., в которых не столько вытесняли образ литвака, сколько стигматизировали, отчуждали его и даже частично маргинализировали.
Так, Юзеф Игнас Крашевский воссоздавал традиционный для польского просветительского дискурса стереотип средневекового города, описывая дома на населенных евреями Немецкой, Ятковой улицах и улице Стекольщиков как “высокие, черные, неопрятные, часто с нависающими над улицами прихожими и галереями, на которых висели длинные веревки с развешанным бельем, а на головы прохожим безжалостно текли вонючие помои... Ночью никто не решался ходить один, каждый обходил эти темные переулки, особенно улицы, обросшие евреями”.[19] К этому еще стоило бы добавить оглушающий “визг” и “невыносимый ор” населения улиц.[20] Современник Крашевского, М. Балинский, полагал, что число евреев в Вильнюсе чуть ли не вдвое превышало число христиан. В своем “Статистическом описании города Вильнюса”[21] он жаловался на беспорядок, тесноту и постоянный гул голосов в еврейском квартале. В некоторых путеводителях по городу XIX века (напр., в путеводителе А. Киркора) приводится якобы историческое название еврейской части Вильнюса – “Черный город”.[22] Хотя на самом деле ни в источниках XIX в., ни в более поздних это название не упоминается, что позволяет усомниться в его аутентичности и распространенности.
Эти описания “Литовского Иерусалима” XIX в. либо были совершенно вытеснены позднейшими мононациональными или филосемитскими нарративами (ведь ностальгический идеальный город не может сосуществовать с негативным образом “Черного города”, где на стенах зданий видны следы выливаемых на улицу помоев, а по улицам невозможно ни проехать, ни пройти, потому что они завалены кучами гнилья), либо присутствовали в более позднем нарративе в очень своеобразной переработке. При этом нарративы XIX века были далеко не однозначны в своем отношении к литовским евреям, и эта неоднозначность тоже оказалась потерянной в позднейших интерпретациях. Например, тот же Крашевский вполне уважительно отзывался о фигуре Виленского Гаона, которого называл Раввин Элия и ошибочно подчеркивал роль этого великого авторитета в прекращении противостояния хасидов и ортодоксов. Крашевский указал дату смерти Гаона с точностью до дня (28 сентября 1797).[23] Именно он впервые рассказал на польском языке легенду о Гер Цедеке.[24] Киркор в своем путеводителе пересказывает романтический “еврейский” рассказ про “Заколдованный подвал”,[25] главным героем которого является все тот же рав Элия. Эти сюжеты рассказов Крашевского и Киркора оказались практически невостребованными ни современниками авторов, интересовавшихся еврейской историей, ни позднее, в межвоенной Литве. В этот период фигура Виленского Гаона лишается своего мифологического флера, и в путеводителях остаются лишь краткие упоминания типа: здесь похоронен “известный всем евреям ученый раввин Элиягу Гаон” (в описании старого еврейского кладбища за рекой Нерис).[26] Аугустинас Янулайтис,[27] автор первого межвоенного исследования по еврейской истории на литовском языке, не видел уже ни нищего еврейского Вильнюса, ни “Литовского Иерусалима”. Историографы и авторы путеводителей ХIХ в. отсеяли из текстов Крашевского и Киркора “излишнюю” информацию, прочитав их тексты “реалистически”. Они отобрали лишь образы реально видимых узких грязных улочек.
Авторы популярных исследований об исторической судьбе Вильнюса и Литвы (В. Гайжутис,[28] A. Шапока[29]), опубликованных после польской оккупации во временной столице Каунасе, уже совсем не упоминают о феномене “Литовского Иерусалима”. Последний является “фигурой умолчания” и в версии национальной памяти, создававшейся литовскими националистами, обосновывающими необходимость возвращения исторической столицы.[30] Одинокая попытка еврея профессора Нахмана Шапиры, автора работы “Вильнюс в новой еврейской поэзии” (Каунас, 1935), сделать эту память более инклюзивной, практически не имела никакого резонанса, хотя издатель книги Шапиры – Объединение по спасению Вильнюса, среди прочих целей публикации указывало на необходимость обратить внимание читающей публики на совершенно незнакомый для нее феномен: “красивую и искреннюю поэзию наших евреев”, и на тот факт, что “как литовцы, так и евреи любят Литву и ее столицу”.[31]
С другой стороны, межвоенная Литва, наряду с тенденцией к национализации истории памяти демонстрировала и тенденцию к инкорпорированию еврейского прошлого, по крайней мере, в профессиональный научный дискурс. Инициативы по созданию в межвоенном Каунасском университете имени Витовта Великого кафедры семитологии, идиша и идишистской литературы, а также истории еврейского народа, а позднее и кафедры идишистской филологии в Вильнюсском Университете иллюстрируют эту тенденцию. Еврейская община стремилась поднять иудаику до уровня университетской учебной и научной дисциплины. И университетские корпорации поддержали эту инициативу.[32]
В литовском обществе появилась потребность в профессиональных знаниях и в специалистах по еврейской культуре. Эту новую ситуацию отметил ректор Вильнюсского Университета проф. Миколас Биржишка (1940):
“Много интересного и полезного научного материала есть в Еврейском Научном институте, который является научным центром не только Литвы, но и всего мира. Я бы хотел, чтобы некоторые наши студенты немного научились еврейскому и ознакомились с этим материалом.”[33]
По разным обстоятельствам (но не из-за дискриминации еврейской культуры) многие инициативы так и не удалось осуществить. Исключением стала кафедра семитологии, действовавшая в Каунасском университете до 1940 г. В определенном смысле межвоенная ситуация повторяется сегодня. Университеты и научные учреждения Литвы вновь начинают освоение и институализацию еврейской истории параллельно с разработкой нового литовского национального нарратива. Тем не менее, сегодня речь идет не о взаимодействии местных традиций памяти и историографии, а о “выучивании” образов памяти извне и об освоении историографии, созданной, главным образом, за пределами Литвы.
Итак, сегодняшний еврейский Вильнюс – “выученная” память по отношению ко всей предшествующей традиции его “вспоминания” (и тем более – “забывания”). Становящийся массовым дискурс “нашей общей памяти” вообще не имел прецедентов в прошлом. Коммеморативный нарратив “выученной” памяти о еврейском Вильнюсе образует целый ряд отдельных сюжетов: Виленский Гаон; антихасидское движение; ортодоксальность; центр религиозной и светской еврейской культуры; начало современной ивритской литературы и периодики; культура и язык идиш; издательство “Вдовы и братьев Ромм”; центр деятельности российских сионистов; еврейское Просвещение (Хаскала); место основания социалистического Бунда; библиотека М. Страшуна; институт ИВО и т. д. К этому же ряду принадлежат рассказы о Гер Цедеке – принявшем иудаизм графе Валентине Потоцком, или вильнюсском прототипе доктора Айболита Цемахе Шабаде. Синтезирующим образом “памяти” здесь выступает еврей-литвак как носитель идиша и “еврей со знаком качества”. Именно этот совокупный образ, который современное литовское общество и ненамного опередившая его историография усвоили в течение последнего десятилетия, олицетворяет еврейский Вильнюс в мультикультурном пространстве города. Характерно, что на массовом уровне (в периодической печати) этот образ распространяли не столько местные еврейские авторы, сколько авторы литовского происхождения, тиражировавшие “выученные” образы памяти. С другой стороны, события, инициаторами мемориализации которых выступала еврейская община, подхватывались представителями литовской общественности и становились важным фактором переосмысления прошлого Литвы. Так, во время торжественного празднования двухсотлетия со дня смерти виленского Гаона Элиягу, инициированного еврейской общиной, литовское общество “открыло” для себя эту страницу своей истории.
В результате освоения огромного потока новообретенной информации родилась формула (авторство которой трудно установить), согласно которой Литва может достойно представлять собственную культуру в контексте европейской или мировой, лишь включив в нее наследие литовских евреев. В историографии эта идея прописывается как включение наследия ВКЛ и Вильнюса в широкие контексты мировой культуры.[34] Вильнюс стал восприниматься как один из мировых еврейских центров, наряду с Лондоном, Амстердамом, Львовом, Варшавой и т.д.
Насколько успешным может быть проект создания “нашего общего прошлого” посредством “выучивания” памяти? Литовский опыт пока не позволяет делать однозначных оценок, а статичность образов памяти, шаблонная риторика коммеморативного нарратива, разрыв между массовой “выученной” версией памяти и индивидуальной памятью местных евреев[35] порождает сомнения в успехе “предприятия”. Тем не менее, с политической точки зрения включение образов еврейского Вильнюса в литовский исторический нарратив является, безусловно, позитивным феноменом.
Примечания
2 E. Aleksandravičius. Žydai lietuvių istoriografijoje. – Vilniaus Gaonas ir žydų kultūros keliai. Tarptautinės mokslinės konferencijos medžiaga, Vilnius, 1997, 10-12 rugsėjo. Vilnius, 1999. P. 9.
3 Подробнее о памяти Холокоста и его оценках в современном литовском обществе см.: I. Šutinienė. Holokausto (šoa) atminties ypatumai // E. Krukauskienė, I. Šutinienė, I. Trinkūnienė, A. Vosyliūtė. Socialinė atmintis. Minėjimai ir užmarštys. Vilnius, 2003. P. 27-42., A. Eidintas. Jews, Lithuanians and the Holocaust. Vilnius, 2003. P. 336-447.
4 A. Eidintas. Op. cit. Pp. 16-17, 235-236.
5 Однако, и тогда сохранялись отдельные каналы коммуникации, такие как живопись, еврейская самодеятельность и литературное творчество. Последний “канал” я считаю особенно важным: его создавали авторы, писавшие на еврейскую тематику по-литовски, как Ицхак Мер, и по-русски, как Григорий Канович или Маша Рольникайте.
6 V. Sirutavičius. Lietuvos žydų bendruomenės integracijos problemos XIX-XX a. // Kultūros barai. 2002. Nr. 2. Р. 83.
7 См.: N. Šapyra. Vilnius naujojoj žydų poezijoj. Kaunas, 1935.
8 Z. Ivinskis. “Lietuva ir žydai istorijos šviesoje” // Aidai. 1972. Nr. 1. Р. 27. Развивая эту метафору, можно сказать, что сегодня в Литве возводится “культурный мост” между двумя некогда разделенными культурными пространствами; этот мост должен объединить их в “наше общее” пространство.
9 Чуть более двух десятилетий спустя Ч. Милош в прочитанной в Вильнюсской ратуше речи назвал феномен незнания близкого соседа “умственной деформацией взросления”. См.: Cz. Miloszas. Tiesai ištikimus žmones vėlės palieka ramybėje. // Lietuvos rytas. 2000. Nr. 236. Р. 6.
10 Cz. Miłosz. Zaczynając od moich ulic. Wrocław, 1990. Р. 43-44.
11 M. Biržiška. Lietuvių tautos kelias į naująjį gyvenimą. Т. 1. Galvojimai apie tautą savyje ir kaimynų tarpe. Los Angeles, 1952. Р. 36.
12 Z. Ivinskis. “Lietuva ir žydai istorijos šviesoje” // Aidai. 1971. Nr. 10-11; 1972. Nr. 1.
13 T. Venclova. Vilnius. Vadovas po miestą. Vilnius, 2001. Р. 26.
14 A. J. Greimas, S. Žukas. Lietuva Pabaltijy. Istorijos ir kultūros bruožai. Vilnius, 1993. Р. 68.
15 Ibid. Рp. 67-68; U. Karvelis. Įvairiatautė Lietuvos Didžiosios Kunigaikštystės kultūra, 1251-1772 // Y. Plasseraud, H. Minczeles (Red.). Lietuvos žydai. 1918-1940. Prarasto pasaulio aidas. Vilnius, 2000. P. 37.
16 К такому выводу приводит анализ сочинений литовских авторов XIX – первой половины XX в. и путеводителей по Вильнюсу, игравших роль носителей концентрированных знаний и доминантных образов.
17 Такой подход совершенно не типичен для современной литовской историографии. Анализируя проблему многокультурности и толерантности дворянского Вильнюса XIX в., С. Пиворас реанимирует типичные для этой эпохи и общества образы еврейского Вильнюса. См.: S. Pivoras. Bajoriškojo Vilniaus daugiakultūriškumas ir tolerancijos problema // Kultūros barai. 2002. Nr. 5. P. 85.
18 M. Biržiška. Оp. cit. P. 33.
19 J. I. Kraszewski. Ostatnia z xiążiąt Słuckich. Kronika z czasów Zygmunta trzeciego. Wilno, 1841. S. 29-30.
20 J. I. Kraševskis. Vilniaus prisiminimai 1830-1835 // Švyturys. 1989. Nr. 9. P. 26.; это замечают: A. Juškevičius, J. Maceika. Vilnius ir jo apylinkės. 3-е изд. Vilnius, 1991. (1-е изд. 1937 г.). P. 72.
21 M. Baliński. Opisanie statystyczne miasta Wilna. Wilno, 1835. S. 65.
22 A. H. Kirkoras. Pasivaikščiojimai po Vilnių ir jo apylinkes. Vilnius, 1991. P. 75.
23 J. I. Kraszewski. Wilno od początków jego do roku 1750. T. 3. Wilno, 1841. S. 167-168.
24 Ibid. S. 173-181.
25 Ibid.
26 A. Juknevičius, J. Maceika. Op. cit. P. 196.
27 Подробнее об этом см.: A. Janulaitis. Žydai Lietuvoje. Bruožai iš Lietuvos visuomenės istorijos XIV-XIX a. Kaunas, 1923.
28 V. Gaižutis. Vilniaus reikšmė Lietuvai. Kaunas, 1923.
29 A. Šapoka. Vilniaus reikšmė Lietuvai. Kaunas, 1924.
30 Исключением, за некоторыми оговорками, можно считать обзор истории Вильнюса К. Бинкиса и П. Тарутиса (Vilnius. 1323-1923. Istorijos apžvalgą parašė K. Binkis ir P. Tarutis. Kaunas; Vilnius, 1923), где отношения между виленчанами и еврейской общиной обсуждаются на основе анализа Договора 1633. Однако пересказ источника никак не влияет на формирование образа еврейского Вильнюса.
31 N. Šapira. Vilnius naujojoj žydų poezijoj. Vilnius, 1935. Первая ненумерованная страница.
32 Подробнее см.: I. Lempertas. I. Lempertas. Užmiršta jidiš puoselėtoja: Noacho Priluckio katedra Vilniaus Universitete // Kultūros barai. 2004. Nr. 2. Рp. 81-84.
33 Ibid. P. 82.
34 A. Bumblauskas. Kaip galimos LDK paveldo dalybos? // Naujasis židinys. Aidai. 2003. Nr. 6. Р. 332.
35 Важно иметь в виду, что в советское время в Литву приехало много евреев из разных мест Советского Союза, не имевших прямой связи с литвакским наследием.