Евреи в “большом политическом свете”: Еврейские депутаты в Российской империи конца XVIII – начала XIX вв.
1/2009
Автор выражает благодарность рецензенту за комментарии и предложения по переработке статьи.
Первые десятилетия пребывания евреев “бывшей Польши” под властью Российской империи были отмечены активным взаимодействием имперской власти с официальными представителями еврейского населения – депутатами. При том, что еврейское общество того времени представляло собою разнородный, сложно организованный и пронизанный внутренними конфликтами конгломерат сообществ, возложенная на депутатов роль представителей “всего еврейского народа” зачастую оказывалась фикцией. Российская администрация была склонна рассматривать институт депутаций как инструмент “упорядочения” еврейского общества и включения его в систему имперских вертикалей. Успешный опыт включения региональных и этнических элит в имперскую систему управления,[1] очевидно, мог определять исходные позитивные установки власти при взаимодействии с еврейскими депутатами. Серьезным препятствием к осуществлению интеграционного проекта, в котором были заинтересованы и депутаты, и (в определенной степени) российская администрация, являлось отсутствие у депутатов достаточных ресурсов для осуществления важнейшей функции элиты – управленческой. При этом “домогательства” депутатов, направленные на превращение еврейской верхушки в “развитую” элиту (владение населенными имениями, участие в государственном управлении, введение эффективных систем контроля над еврейским населением) либо отвергались властью, либо приводили к мерам ограниченного действия, неспособным разрешить все противоречия, связанные с функционированием депутаций.
Опыт еврейских депутаций в Российской империи, по нашему мнению, существенно отличался от опыта еврейских политических представительств в современной им Западной Европе. Различия эти были обусловлены как степенью и спецификой вовлеченности нееврейского общества в дискуссию об изменении правового статуса еврейского населения, так и различием целей и стратегий, использовавшихся еврейской элитой этих стран. Деятельность еврейских представителей в составе различных правительственных комитетов и комиссий в европейских странах не являлась ни единственным, ни определяющим фактором в изменении социального статуса евреев.[2] Гораздо большую роль играло неформальное взаимодействие еврейской элиты с аристократическим обществом, почти полностью исключавшееся в Российской империи.[3] Еврейские депутаты в Российской империи, в отличие от своих современников из числа финансовой и интеллектуальной еврейской элиты Западной Европы, не ставили целью отмену “еврейства” как особой правовой категории, а также не были готовы пожертвовать специфическими особенностями, “отделявшими” их в культурном отношении от окружающего населения. Они стремились не к слиянию с имперской аристократией, а к конструированию отдельной привилегированной сословной группы, что, в целом, отвечало гетерогенному устройству империи, вынужденной использовать различные модели управления по отношению к тем или иным группам населения.[4]
Репрезентация депутатов в исторической литературе рубежа XIX–XX вв. произвольно конструировалась историками в зависимости от нарративной схемы, которой придерживался тот или иной автор. С точки зрения “охранительной” (фактически смыкавшейся с юдофобской публицистикой) историографии депутаты оценивались как деструктивная сила, проводники “корыстных” интересов еврейства в ущерб “коренному” населению.[5] В историографии “национального романтизма” депутаты выступали как героические защитники притесняемого и бесправного еврейского народа, жертвы неравной борьбы “русского волка с еврейским ягненком”.[6] Согласно оценке, унаследованной от публицистики маскилим (еврейских “просветителей”), депутаты являлись выразителями интересов консервативной общинной верхушки, противниками просвещения и модернизации.[7] Следы этих основных нарративных схем обнаруживаются и в современной историографии депутаций, продолжающей основываться на довольно узком круге источников, введенных в научный оборот к 20-м гг. XX в.[8] Наряду со способами описания, сложившимися в ситуации полемики по еврейскому вопросу на рубеже веков, на описание “еврейской политики” в диаспоре влияет и сионистский дискурс пренебрежения к “галуту” (жизни евреев в диаспоре) и домодерным моделям еврейской политики.[9] В целом, можно отметить, что еврейские депутаты конца XVIII – начала XIX вв. не являются для современной историографии “знаковыми” персонажами, какими, они, безусловно, были для русско-еврейских историков начала XX в., и не представляют особого интереса для исследователей, продолжающих воспроизводить старые нарративы о депутатах. Между тем, феномен еврейского депутата является примечательным примером адаптации человека традиционного общества к имперской ситуации, использования им различных стратегий и языков описания при взаимодействии с представителями “своей” и “чужой” культуры.
Создание единого биографического нарратива о депутатах требует, в первую очередь, внимательного прочтения репрезентации и саморепрезентации еврейских представителей. Истории жизни депутатов также могут прочитываться как “текст”, сознательно выстраивавшийся представителями еврейской элиты. Депутатский “текст” распадается на два основных нарратива, представленные, соответственно, в документах на русском языке, обращенных к российской власти, и в документах на древнееврейском, обращенных к еврейской аудитории. Также в нашем распоряжении имеются материалы, отражающие восприятие депутатов российской властью и еврейским обществом. Если за текстами депутатов можно увидеть сознательное конструирование обоих отмеченных вариантов нарратива, то в текстах российских чиновников, взаимодействовавших с депутатами, равно как и в еврейских фольклорных текстах о депутатах, превалирует мифологизированное их восприятие.[10] “Еврейский” и “российский” тексты депутатов пересекались, образовывая общую “рамку”, пространство интенсивного диалога. Официальный имперский дискурс о “полезном еврее” трансформировался в еврейской среде в соответствии с традиционным отношением к государственной власти и транслировался в текстах депутатов, обращенных к еврейскому населению. Категории социальной стратификации еврейского общества депутаты стремились перевести в сословную систему координат, которую, впрочем, также отличала гетерогенная природа, несмотря на усилия имперской власти по ее унификации.
Дискретный характер сохранившихся материалов о депутатах не позволяет дать исчерпывающую сводную характеристику этой группы (возрастной ценз, социальный статус, мобильность, финансовое положение, происхождение). Изложенные ниже наблюдения хотя и могут быть с большой долей вероятности экстраполированы на депутатов “вообще”, но относятся к тем лицам, о которых сохранились определенные биографические данные. Еврейские депутаты принадлежали к слою потомственной еврейской элиты, т.н. sheyne yidn (буквально: “красивые евреи”), высшей прослойке balebatim (буквально: “домовладельцы”, в российской делопроизводственной документации этому понятию частично соответствовал термин “обыватели”). Balebatim во “внутренней” стратификации еврейского общества противопоставлялись низшему слою еврейского населения: baalei-melokhes (“ремесленникам”), занимавшимся презираемым ручным трудом. К верхней прослойке относились только те, кто производил не конкретную продукцию, а деньги, являясь купцами, арендаторами, посредниками, а также ученые-талмудисты. Уровень благосостояния позволял им получить хорошее традиционное образование у частных учителей и посвящать много времени занятиям Талмудом, что, в свою очередь, повышало их статус в еврейском обществе.[11] Как правило, руководство каждой общиной держали в своих руках несколько семей, связанных между собой родственными узами. Кроме того, еврейская верхушка зачастую воспринималась обществом Речи Посполитой как своего рода “еврейская шляхта”. Представители верхнего слоя еврейского общества часто именовались в документах “панами”, к ним обращались “ваша милость”.[12] Переход части польских земель под власть Российской империи был воспринят еврейской верхушкой этих территорий как реальная возможность повышения своего статуса.
Еврейские депутаты являлись характерными представителями упомянутой социальной группы. Цалка Файбишович, возглавивший в 1785 г. депутацию от белорусских евреев к Екатерине II, был одним из глав витебского кагала.[13] Во главе того же витебского кагала стоял одно время и дед депутата Бейнуша Лапковского.[14] Отец депутата Лейзера Диллона был “придворным евреем” при дворе магнатов Радзивиллов в Несвиже.[15] Отец Шмуэля-Арона Эпштейна – раввином в Кенигсберге, автором ряда богословских трудов и знаменитого высказывания о том, что “нет доли евреям в Петербурге”.[16]
Многие представители еврейской элиты того времени возводили свое происхождение к сефардским евреям в противоположность окружавшему ашкеназскому большинству.[17] Утверждение об ином этническом происхождении элиты работало на те механизмы, с помощью которых еврейская элита стремилась выделиться из общей массы еврейского населения в рамках традиционных представлений о “родовитости”, “благородстве” (yikhus). Одновременно сефардское происхождение было близко к “знатности” в европейском понимании и тем самым могло послужить представителям еврейской элиты при позиционировании своего особого статуса перед властью.[18] Не были здесь исключением и еврейские депутаты, возводившие свой род не просто к сефардам, но к известным фигурам средневековой истории: Лейзер Диллон возводил свое происхождение к средневековому кастильскому каббалисту Моше де Леону,[19]Шмуэль-Арон Эпштейн – к визирю кордовского халифа Хасдаю ибн Шапруту.[20]
Традиционная ученость, познания в религиозных текстах считались неотъемлемым атрибутом еврейской элиты, сочетавшей деловую активность с занятиями Торой. Известными талмудистами были и упомянутые Лейзер Диллон,[21] и Шмуэль Эпштейн, носивший почетный титул “гаона”.[22] Депутаты Бейнуш Лапковский и Мордехай-Маркус Файтельсон, в отличие от своих “товарищей” по депутации, принадлежали к хасидам, последователям цадика Шнеура Залмана, основателя движения Хабад. В 1800 г. Лапковский, наряду с другими богатыми хасидами, пытался добиться облегчения участи Шнеура Залмана, арестованного по подозрению в организации тайных обществ и противозаконном сборе денег с евреев.[23]
Принадлежность депутатов к различным религиозным течениям (хасидам и миснагидам) не являлась, по всей видимости, основной причиной конфликтов внутри депутации. Вопросы, которые пытались решить еврейские депутаты, касались в основном социально-экономических аспектов взаимоотношений еврейского общества с внешним миром и не затрагивали религиозных разногласий.[24] Более интересным представляется проследить специфику влияния религиозных кругов на политику депутации не сквозь призму априорно приписываемого еврейскому обществу глубокого религиозного “раскола”, а через многомерную реконструкцию взаимодействия депутатов с религиозными авторитетами того времени. Тогда как цадик мог оказывать (но не обязательно оказывал) непосредственное влияние на “своего” депутата и был вправе требовать подчинения, ни один представитель миснагидской раввинской элиты не был способен повлиять на политику депутатов “одним словом”, как харизматический лидер-цадик. “Гаон” Шмуэль Эпштейн, или раввины, избранные депутатами по губерниям в 1807 г.,[25] сами принадлежали к упомянутой ученой элите.
С точки зрения репрезентации депутатов в еврейской среде важно, что деятельность “на общественные нужды” (tsarkhei-tsibur), в том числе ходатайство за единоверцев (штадланут) приравнивались традицией к изучению Торы.[26] Эти символические аспекты стремились задействовать депутаты в риторике своих обращений к еврейскому населению. Они использовали очевидные для адресатов библейские образы “заступника народа своего” Мордехая,[27] праотца Иакова, умилостившего дарами своего брата Исава[28] (согласно традиции, предка христианских народов), и – для обоснования своих претензий на руководство еврейскими общинами и изменения властной организации еврейского общества – царя Саула.[29]
Семейная жизнь представителей еврейской элиты отличалась специфическими особенностями. “Брачная политика” в среде еврейской общинной верхушки зиждилась на учете сложного баланса между rayhkayt-yihus (“знатность по богатству”) и Toyre-yihus (“знатность по Торе”, происхождение от знаменитых ученых, раввинов). Представители знаменитых раввинских семей в ряде случаев имели более высокий авторитет, нежели просто богатые и влиятельные члены общины. Шмуэль Эпштейн, очевидно, предпочел Toyre-yihus, выдав свою дочь Либе-Ентль за своего родственника Меира Эпштейна, известного талмудиста, который к тому времени был уже пожилым вдовцом.[30] Ни разница в возрасте, ни даже родство жениха и невесты не имели в глазах традиционных евреев такого значения, как происхождение и ученость.
Женщина часто была независима от мужа в финансовом отношении и имела отдельное торговое дело и недвижимость. Жена и дети Лейзера Диллона “имели капиталы по торгам, совершенно независимые от его собственных”.[31] Жена другого еврейского депутата, Зунделя Зонненберга, проживавшего в Гродно или Петербурге, жила в основном в своем собственном доме в Волковыске.[32] Вопреки распространенным стереотипам, семьи еврейских депутатов не были многочисленными: от одного до трех детей, при этом возраст этих детей свидетельствует о далеко не юном возрасте родителей на момент их рождения (несмотря на распространенную практику ранних браков).[33] “Открытие” сферы внутрисемейных отношений представлялось крайне нежелательным и допускалось только в экстренных случаях. Так, о взаимоотношениях Зонненберга с женой и единственной дочерью Хаей Эстер мы узнаем из прошения, поданного депутатом гродненскому губернатору в связи с бегством Хаи Эстер из дома и угрозой ее крещения. Девочка якобы с раннего детства отличалась “дурным характером”, который ее отец старался “исправить” “всеми возможными мерами”, но “не имел в сем успеха”.[34]
Уважение к традиционным ценностям сочеталось у представителей еврейской элиты с ярко выраженным стремлением к интеграции. Они активно использовали дарованное им российскими властями право участия в городском самоуправлении. Так, уже упоминавшийся Бейнуш Лапковский дважды (в 1808 и 1814 гг.) занимал должность городского головы Витебска. Следует отметить, что занятие евреями постов в городском самоуправлении, формально разрешенное законом, встречало ожесточенное сопротивление местного христианского населения, а российская власть то считала нужным поддержать христиан в их борьбе с еврейскими конкурентами, то занимала проеврейскую позицию.[35] Последнее особенно часто имело место в первые годы после войны, когда лояльные российской власти евреи противопоставлялись польской знати, сочувствовавшей Наполеону. В этом контексте выдвижение Лапковского, героя войны 1812 г., награжденного медалью “За усердие” за свои действия по задержанию французского курьера и в составе партизанского отряда,[36] на пост городского головы выглядело вполне закономерным. В начале 1817 г. он обратился с жалобами (к витебскому губернатору, а затем и на “высочайшее имя”[37]) на личные оскорбления, нанесенные ему членами витебского магистрата. Прошения свидетельствуют также о том, что для Лапковского было необычайно важно понятие личной чести, которому в еврейском лексиконе того времени соответствовало понятие “koved”.
Рефлексия сословной принадлежности верхнего слоя еврейского общества, по крайней мере, в ряде случаев, не сводилась к культивированию социального достоинства евреев как представителей городского сословия. В этом отношении достаточно показателен проект реформы, представленный в 1813 г. Александру I Зунделем Зонненбергом, еврейским депутатом при Главной квартире российской армии. Зонненберг предлагал позволить еврейским купцам “производить торговлю без записки в гильдии” на территории всей империи, приравнять кагалы к магистратам, расширить судебные полномочия кагалов.[38] Еврейская элита выделилась бы, таким образом, в отдельную привилегированную группу, несколько превышающую по своим правам купечество, к которому была формально отнесена законом. Более того, еврейские депутаты высказывались в пользу предоставления евреям права владения крепостными крестьянами. Так, тот же Зонненберг в 1819 г. в “рапорте” литовскому военному губернатору А. М. Римскому-Корсакову утверждал, что все постановления о принудительном выселении евреев из сельской местности “имеют только цели преградить, чтобы евреи не владели крестьянами”, что “по всей справедливости не должно воспрещаться евреям”.[39] Достаточно показательны и предложения, выдвинутые собранием выборщиков в Вильно в 1818 г.: еврейской депутации, по замыслу участников собрания, нужно было предоставить отдельное помещение для канцелярии, каждый депутат должен был иметь собственные экипажи (коляску на четыре лошади, дрожки и городские сани) и штат прислуги.[40]
Тогда как депутатам, которых иные критически настроенные современники характеризовали как “людей глупых, но гордых и спесивых”,[41] деятельность в составе представительного органа при правительстве служила для удовлетворения их “дворянских” амбиций, российская администрация стремилась использовать их для контроля над еврейским населением. Эта тенденция проявилась особенно ярко в деятельности последней еврейской депутации, функционировавшей в 1818–1824 гг. при Министерстве духовных дел и народного просвещения (после упразднения “объединенного министерства” при департаменте духовных дел иностранных исповеданий до сентября 1825 г.). Превращение еврейской депутации в бюрократическое учреждение, внешне больше похожее на инструмент административного аппарата, чем на представительный орган, отразилось в официальной части делопроизводства депутации: переписке с кагалами и отдельными евреями (поверенными “еврейских обществ” или частными просителями), которая велась на бланках Министерства духовных дел и народного просвещения, и в официальной части документации кагалов, предназначенной для местных властей и также отражавшей эту сторону взаимоотношений кагалов с депутатами. Язык и оформление этих документов свидетельствовали, что кагалы и сами депутаты стремились представить депутацию организованным по всем правилам бюрократическим учреждением высокого ранга, координирующим деятельность еврейского населения. Так, 3 апреля 1819 г. виленский кагал в отношении к формально подчиненному ему ковенскому кагалу сообщал о том, что “депутат еврейского народа Зундель Зонненберг предписанием своим от 21 февраля за № 17 уведомляет сего [виленского кагала] о получении им от его сиятельства господина министра духовных дел и народного просвещения предписания”[42] об упоминавшемся выше позументном сборе. Соответствующее распоряжение вместе с копиями “предписаний” Зонненберга и министра духовных дел было разослано по всем кагалам Виленской губернии. Виленский кагал каждый месяц собирал с входивших в ареал его влияния кагалов сведения о собранных суммах “для донесения о сем депутату еврейского народа Зунделю Зонненбергу”.[43] По-видимому, обычным явлением было обращение поверенных от тех или иных групп еврейского населения или глав кагалов непосредственно к министру духовных дел, а депутатам при этом предписывалось донести решение министра до просителей. К примеру, 28 января 1821 г. депутаты Бейнуш Лапковский и Михель Айзенштадт писали виленскому кагалу по поводу прошения старшины кагала местечка Оникштины Берко Копыловича, обратившегося к министру духовных дел и народного просвещения А. Н. Голицыну с жалобой на виленскую казенную палату: “мы, депутаты еврейского народа, по долгу звания своего предписываем возвратить просьбу ту просителю”.[44] О деятельности депутатов по частным просьбам дает представление эпизод со всеподданнейшей жалобой виленской еврейки Пески Страшунской “на виленского аптекарского провизора Деймерса”, который “принудил насилием малолетнюю дочь ея Злотку к противозаконному сожитию, потом довел ее обольщением к побегу из родительского дома с разными вещами и к принятию христианской веры”.[45] Просьба была отвергнута как “неосновательная”, а депутатам поручалось передать это решение П. Страшунской.[46] Депутаты, таким образом, выступали не в качестве защитников еврейских интересов, а в качестве инструмента бюрократического аппарата, который должен был облегчить работу канцелярии Министерства духовных дел и народного просвещения по обратной связи с еврейским населением. Аналогичным образом депутаты были обязаны доводить до сведения кагалов изданные указы о евреях.[47]
Министр духовных дел и народного просвещения А. Н. Голицын, по всей видимости, полагал, что с помощью депутации можно осуществлять управление “духовными делами” евреев. “Еврейские законы могут и должны изменяться, если обстоятельства требуют сего”,[48] – писал он во всеподданнейшей записке императору в 1820 г. В общем виде задача депутации, как явствует из ее характеристики во всеподданнейшей записке министра духовных дел, виделась властям в легитимации государственных законов на уровне еврейского религиозного права и определении унифицированных правил религиозной практики еврейского населения империи. Так, в 1822 г. в связи с распространением учения субботников, якобы усвоивших некоторые элементы иудейского культа под влиянием евреев,[49] министр духовных дел поручил еврейским депутатам Михелю Айзенштадту и Маркусу Файтельсону предписать еврейскому населению, “что евреи должны воздерживаться от всяких объяснений о вере с подданными России не еврейской веры и в тех местах, где евреям позволено пребывание всеединое, и в тех, куда им позволено приезжать на время, на письме и на словах, явно и тайно”.[50] Запрет на еврейский прозелитизм мотивировался в отношении министра как российским законодательством, так и ссылками на соответствующие места в Талмуде и сочинениях Маймонида.[51] Возможно, последние заимствованы из “представлений” депутатов, пытавшихся, как и в 1820 г., доказать Голицыну, что еврейская традиция “не только не обязывает, но даже возбраняет обращать кого-либо в свою веру”.[52] Отметим, что в рамках еврейской традиции не существовало единой позиции по отношению к прозелитам,[53] как не существовало единых унифицированных догм и практик в целом. Произвольное отождествление властью русских сектантов-субботников, строивших свою религиозную жизнь на своеобразном прочтении Ветхого завета, с упоминаемыми в еврейских религиозных текстах “gerim” (“чужаками”, желавшими присоединиться к общине), позволяло обвинять евреев в распространении иудаизма среди нееврейского населения. Однако такие меры, как публичное чтение в синагогах официального объявления еврейских депутатов о запрете на прозелитизм,[54] никоим образом не могли повлиять на распространение движения субботников. Значение же постановлений депутатов как нормативных предписаний, легитимировавших правительственную политику на уровне еврейского религиозного права, также было весьма сомнительным с традиционной точки зрения.[55]
Немаловажным фактором при определении статуса депутации является также организация ее финансирования. Несмотря на то, что сбор средств на депутацию официально являлся “добровольным”, правительство оказывало активное давление на еврейские общины с помощью местной администрации, которая должна была настойчиво “приглашать” еврейское население к “пожертвованиям”.[56] Князь Голицын даже предлагал депутатам новые способы увеличения доходов депутации: после того, как на депутатские нужды были пожертвованы золотые и серебряные “позументы” с праздничных рубашек евреев, министр предложил обложить аналогичным сбором головные уборы еврейских женщин “стерн-гаубен” или “штернтихл”: нечто вроде кокошника из черного бархата, украшенного жемчугом и бриллиантами. Депутаты лаконично ответили, что считают это “невозможным”.[57]
Исполнение “должности” депутата могло сочетаться с агентурными функциями. В этом отношении показательна роль Диллона и Зоненнберга при Главной квартире во время войны 1812 г. Они стояли во главе одной из параллельных еврейских разведывательных сетей, и кагалы поставляли им сведения о передвижении французов. Виленский кагал передавал свои послания депутатам через полковника А. Н. Потапова, адъютанта великого князя Константина Павловича, а сами депутаты имели возможность передать свой ответ кагалу “чрез нарочного эстафеты или курьера” из Главной квартиры.[58] Вероятно, с агентурными функциями было связано их появление в составе императорской свиты во время путешествия Александра I на Венский конгресс в сентябре 1814 г. Согласно собранным венской полицией сведениям, в Вене тогда ходили разнообразные слухи “о двух придворных евреях (Hoffjuden) императора Александра”. Они якобы занимались подкупом причастных к конгрессу лиц и “тратили золото целыми мешками”.[59] Ключевым здесь является определение еврейских депутатов как “Hoffjuden”. В адрес “придворных евреев” германских государств XVII–XVIII вв. выдвигались примененные здесь к депутатам обвинения в лоббировании, политических интригах, а также в неуместных претензиях на статус дворянства. Последние зачастую проявлялись в эксцентричном, демонстративном поведении, пристрастии к особой роскоши.[60] По версии, содержащейся в прошении Диллона А. Х. Бенкендорфу (1829 г.), он, “быв уже не отпущен от Главной квартиры, употреблен был к дальнейшим тайным препоручениям и находился при его величестве на конгрессе в австрийской столице Вене и в прочих местах”.[61] Авторы записки о Лейзере Диллоне, составленной в Третьем отделении в 1830 г. и в целом рисующей весьма неприглядный облик бывшего депутата, тем не менее, были вынуждены признать его заслуги: “исполнение многотрудных поручений, лично его императорским величеством [Александром I] ему сделанных в разное время”.[62]
В текстах, адресованных российской администрации, депутаты использовали для репрезентации своей деятельности привычные российским чиновникам категории. Иногда та же риторика проникает в тексты, адресованные еврейским общинным лидерам (тем более что официальная часть переписки с ними велась депутатами по-русски). И Зонненберг в 1817 г. в письме витебскому кагалу, и Диллон в 1830 г. в прошении Николаю I использовали для характеристики своей деятельности в качестве депутатов выражения “служба”, “обязанность”, “должность”, которую они как “верноподданные” выполняли с “усердием”, “честностью” и “преданностию”.[63] Аналогичная риторика использовалась в составлявшихся на русском языке обращениях кагалов к депутатам и другим кагалам. В 1813 г. виленский кагал в духе патриотической риторики того времени обращается к Диллону и Зонненбергу: “любезные други, деятельнейше старайтесь для пользы Отечества и нашего народа”.[64] Херсонский кагал уверял одесский, что депутация создана “ко благу всего еврейского народа”, “к составлению счастия его”.[65] Иногда в подобных текстах обнаруживается причудливое переплетение дискурсов. Так, главы кагалов Слуцка и Несвижа в 1813 г. уверяли депутатов, что в благодарность за помощь посвятят им “гимн лиро-эпический”. Под этим названием подразумевается, очевидно, не торжественная ода на русском языке (вроде “Гимна лиро-эпического на прогнание французов из Отечества” Г. Р. Державина), а такой жанр традиционной еврейской словесности, как мегила (буквально “свиток”) – составленный по аналогии с “Книгой Есфирь” (“Megilat Ester”) рассказ о бедствии, постигшем ту или иную еврейскую общину, и счастливом избавлении от нее благодаря влиятельным евреям, близким к властям.[66] Необходимость изменения организации еврейского общества и признания главенства депутатов общинами мотивировалась в постановлении виленского собрания выборщиков 1818 г. (составленном на древнееврейском языке) библейскими цитатами, связанными с избранием царя Саула.[67] Депутаты, таким образом, включаются в контекст еврейской традиции, а репрезентация их действий строится по старинным образцам.
Восприятие депутатов как “полезных” евреев, склонных к сотрудничеству с властью, постепенно уступало место подозрениям в их адрес. Этому способствовали и громкие скандалы, в которых нередко оказывались замешаны депутаты. Члены депутации 1785 г. к Екатерине II Цалка Файбишович и Абрам Еселевич успели к тому времени побывать под судом: Файбишович – за неуплату долгов и скандалы в присутственных местах,[68] Еселевич – за “сочинение” векселей на общую сумму сто тысяч рублей с фальшивой подписью магната М. Огинского. Дело было возбуждено по доносу еврея из Быхова Абрама Нахимовича в тайную экспедицию Сената и тянулось до апреля 1794 г., когда Еселевич и другие проходившие по этому делу еврейские купцы, чтобы избежать положенного за подлог наказания, были вынуждены отказаться от своих претензий и уничтожить векселя.[69]
Судебные скандалы с участием депутатов приобретают еще большее значение, когда еврейская депутация из окказионального представительства, только признаваемого правительством (как в 1785 г.), становится постоянным учреждением с определенными правами и обязанностями. В середине апреля 1817 г. петербургская управа благочиния пыталась принудить Диллона покинуть столицу в течение трех суток. Поводом к этому послужило требование минского губернатора привлечь Диллона к следствию по делу о разграблении Несвижского замка корпусом генерал-майора С. А. Тучкова (Тучкова 2-го) во время войны 1812 г. Диллон обвинялся в том, что в ходе кампании 1812 г. якобы вымогал у польских помещиков деньги и закладные на имения за заступничество перед российским генералитетом, а также был причастен к разграблению имения Радзивиллов в Несвиже.[70] Узнав об этом, Голицын вызвал к себе Диллона, который заявил, “что, хотя по возложенной на него обязанности депутата ему надлежало быть в Санкт-Петербурге, для своего оправдания он должен следовать в Несвиж, но не прежде, как по получении решения о деньгах, ему от казны следуемых”. При этом Диллон ссылался на обещание, якобы данное ему императором еще в 1814 г.: освободить его от всех “преследований” по этому и другим делам.[71] Голицын предоставил вопрос на личное усмотрение императора. Александр I распорядился не высылать Диллона из столицы, “равным образом и впредь депутатов еврейского народа отсюда не высылать без доклада его императорскому величеству”.[72] В свою очередь, министр полиции отправил петербургскому обер-полицмейстеру специальное распоряжение “О невысылке еврейских депутатов”.[73] Несколько ранее, в 1815 г., Диллон по личному распоряжению императора был освобожден от секвестра имущества, грозившего ему за недостачи в поставках муки и овса для армии, а также остался “ненаказанным” за ложные доносы.[74] В целом прецедент с высылкой Диллона привел к определению статуса депутатов как подотчетных в ряде случаев юрисдикции самого императора, а также продемонстрировал характер взаимоотношений депутатов с властью. В условиях самодержавного государства их юридический и административный статус мог определяться личным отношением императора к конкретным депутатам на данный момент.
Когда Шмуэль Эпштейн был включен в состав депутации в 1818 году, он находился под следствием за свои злоупотребления в бытность его членом виленской квартирной комиссии, распределявшей военный постой по домам горожан. С тех, кто не желал терпеть у себя дома солдат, Эпштейн, согласно доносу некоего Нохима Шпринцеса, брал по пять-шесть червонцев в год. По показаниям остальных членов комиссии Эпштейн “беспрестанно делает в комиссии злоупотребления, беспорядки и замешательства”, “по прихотям своим никогда почти не соглашается на постановления”, выработанные всеми остальными членами комиссии, “перемещает по своему произволу из дому в дом воинский постой, а данные квартирною комиссиею реестры за подписью всех членов уничтожает и дает от себя новые”. По жалобам комиссии в феврале 1818 г. Эпштейн был смещен с должности.[75] Вызванный Голицыным для объяснений Зонненберг, несмотря на постоянные конфликты с остальными членами депутации, на этот раз выступил в их защиту и заявил, что Эпштейн, “подвергшись следствию по неосновательным жалобам людей незначительных, уповательно [т.е. можно надеяться, что] оправдается”,[76] в особенности если ему будет оказана поддержка со стороны министра, что, видимо, и произошло.
Немало неприятностей постигло и Бейнуша Лапковского. В 1805 г. он разорился (чему немало поспособствовал его будущий “товарищ” по депутации Маркус Файтельсон). За долги конфисковали недостроенный дом Лапковского (дом вскоре развалился), а самого его “отдали в суточную работу”.[77] Впрочем, в последующие годы ему удалось восстановить свое состояние. Все эти случаи наглядно демонстрировали нестабильность и уязвимость положения еврейской элиты. Зонненберг в упоминавшемся проекте 1813 г. сетовал на то, что евреи “часто разоряются и вообще богатство самых счастливых не доходит далее третьего поколения”.[78]
Бытовая сторона проживания еврейских депутатов в Санкт-Петербурге крайне противоречиво представлена в источниках, имеющихся в нашем распоряжении. По одним данным, депутаты вели роскошный образ жизни,[79] по другим – испытывали серьезные материальные затруднения, “торговали на толкучем рынке старыми платьями и столь мало получали от евреев, что без сего торга они не имели бы дневного пропитания”.[80] Сами депутаты в своей переписке с кагалами жаловались на дороговизну в столице и постоянные расходы.[81] Секретаря депутации, “просвещенного” еврея Абрама Соломонова, наоборот, петербургская жизнь вполне устраивала: “я проводил лучший период жизни моей в славной столице, так сказать, в большом политическом свете”.[82]
Определенные сложности для депутатов представляло также соблюдение религиозных предписаний иудаизма. В 1818 г. депутатам удалось добиться временной отмены постановления (которое, впрочем, чаще всего не соблюдалось на практике), согласно которому евреи, выезжающие за пределы “черты оседлости”, должны были брить бороды и пейсы и носить европейскую одежду.[83] Вопрос об одежде был одним из центральных для еврейских депутатов созыва 1807 г. и для “поверенных от евреев” при Третьем еврейском комитете в 1809-1812 гг.: “депутаты и поверенные еврейских обществ изъясняют, что по закону их они бород не бреют, и потому почитают гораздо приличнейшим ходить в русском платье по примеру русских купцов, в немецком же платье, с небритыми бородами, они вяще могут послужить предметом поругания и насмешек”. В действительности же депутаты, вероятно, добивались сохранения традиционной еврейской одежды, которая имела больше сходства с длиннополыми сюртуками бородатых купцов, чем с “немецким платьем”. Позиционируя еврейский традиционный костюм как “русское платье”, депутаты, таким образом, включали свои требования в контекст усилившегося в эти годы патриотического подъема, отразившегося и в одобрении комитетом этой инициативы, которая, по мнению членов комитета, должна была способствовать тому, чтобы “сблизить как понятия, так и пользы евреев с понятиями и пользами общими русскими”.[84] В 1818 г. еврейские депутаты, в отличие от своих предшественников, не пытались отстоять традиционную одежду обращением к патриотическим и эстетическим чувствам адресатов, а прямо заявили о том, что перемена традиционного облика еврея является нарушением религиозных заповедей (“не стричь края (др.-евр.: peot, отсюда пейсы) головы”[85] и др.). Возможно, выбор такой стратегии был связан с ориентацией на “консервативные” убеждения адресатов, которые, по мнению депутатов, могли поддержать защиту любых традиционных религиозных ценностей.
В 1820-е гг. в Петербурге насчитывалось по меньшей мере пять “синагог”, то есть молитвенных домов. Некоторые из них располагались на квартирах депутатов, другие – на квартирах богатых евреев, подолгу проживавших в Санкт-Петербурге (есть сведения о существовании таких молелен и на квартирах депутатов), или в специально арендованных для этой цели помещениях. О существовании еврейских молелен городским властям было, вероятно, известно, однако, в отличие от последующего периода, неизвестны какие-либо данные о насильственном закрытии молелен или административном контроле над ними, что неудивительно: еврейские молельни удостаивал своим посещением сам Александр I.[86] Религиозные потребности петербургской общины удовлетворялись раввинами, резниками, могелями (специалистами по обрезанию). Наряду со снисходительным отношением к еврейской религиозной и общинной жизни в столице (со стороны генерал-губернатора М. А. Милорадовича и самого Александра I) в правительственной среде существовали и определенные опасения по этому поводу. Так, тот же князь Голицын полагал, что “допущение всех этих людей и учреждение синагог” будет способствовать “укоренению” евреев в Санкт-Петербурге, что противоречило бы законодательству о черте оседлости.[87]
Особое отношение евреев того времени к имперской столице накладывало свой отпечаток и на деятельность депутатов. Согласно запискам Ицхака Сассона (в 1818-1820 гг. личного секретаря Зунделя Зонненберга), ученики йешивы (высшего религиозного учебного заведения) в Воложине “перешептывались и нехорошо посматривали” всякий раз, когда к главе йешивы ребе Хаиму Воложинеру приезжал кто-то из депутатов: ведь депутатам приходилось жить в “городе великом среди народов: Петербурге”, о котором “все тогда говорили: ‘все входящие не возвращаются оттуда’”.[88] Последняя фраза представляет собою цитату из библейской Книги Притчей Соломоновых, где говорится о женщине, завлекающей молодых людей: “многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею, дом ее – пути в преисподнюю”.[89] Цитата использовалась в позднейшей религиозной литературе по отношению к изучению светских наук и философии, отвлекающих еврея от изучения Торы.[90] Уподобление города женщине связано также с грамматическими особенностями языка иврит, в котором слово “город” (ir) – женского рода. При всех разногласиях между хасидами и миснагидами их объединял общий комплекс мистических представлений. Петербург осмыслялся и теми, и другими как “обратная сторона Иерусалима”, средоточие зла. Одной из возможных мистических практик было погружение в это “средоточие”. Именно поэтому “странствия сынов Израиля оканчиваются в Петербурге”[91] – эта туманная фраза появляется в постановлении собрания раввинов и глав общин в Минске 1816 г., притом что постановление в целом посвящено животрепещущему практическому вопросу – сбору денег на депутацию по пятьдесят копеек с каждого еврея. Употребляемое в тексте слово “masa’ei” (“странствия”) – это еще и название недельного раздела Торы, посвященного скитаниям евреев по пустыне и борьбе евреев с племенем мадианитян.[92] По замыслу участников собрания, депутаты должны были поехать в Петербург именно тогда, когда в синагогах читается недельный раздел “masa’ei”. Погружение во враждебное пространство и победа “чистого” над “нечистым”, “еврейского” над “чуждым” есть та общая основа, которая объединяла библейский сюжет с мистической трактовкой деятельности депутатов, присутствующей в постановлении минского собрания.
Часть переписки с кагалами и отдельными влиятельными евреями велась депутатами на древнееврейском языке. “За недоступными для прямого наблюдения баррикадами еврейской азбуки” могло скрываться все, что угодно. И привлеченные для перевода конфискованных писем еврейские переводчики, и чиновники стремились приписать языковым клише Библии и Талмуда особый смысл, отличный от того, который придавался им традицией. К примеру, риторическое уподобление Санкт-Петербурга Риму, Вавилону, Ниневии в глазах российских чиновников выглядело как свидетельство враждебности евреев государственной власти. Депутаты представлялись руководителями страшного “еврейского заговора”, якобы охватившего всех евреев империи и готового по первому сигналу перейти в “еврейское буйство”.[93]
Первой жертвой этих административных подозрений оказался Зундель Зонненберг, отправленный по настоянию великого князя Константина Павловича в отставку “за дерзость пред начальством”. Согласно мемории Четвертого еврейского комитета за сентябрь 1826 года, Зонненберг уже в конце 1820 г. “за дерзость пред начальством по представлению цесаревича [Константина Павловича] был лишен своего звания”.[94] Однако сам Константин Павлович в предписании виленскому, гродненскому, минскому, волынскому и подольскому губернаторам в том же сентябре 1826 г. упоминал “Зонненберга, о несчитании коего в звании депутата состоялось в 1823 г. особое высочайшее повеление”.[95] Во всяком случае, в начале января 1824 г. Зонненберг уже фигурирует в делопроизводственных документах в качестве “бывшего депутата”. После отставки депутат находился под негласным полицейским наблюдением. Особое подозрение вызывали его возможные контакты с прежними “товарищами” в Петербурге.[96] Личный секретарь Зонненберга – Ицхак Сассон – сообщал в своих мемуарах, что отставке Зонненберга немало поспособствовали остальные еврейские депутаты, желавшие отомстить за постоянные интриги, которые вел против них Зонненберг, сочетавший подачу записок и доносов с личными беседами с сановниками. В ходе этих таинственных переговоров он “длинными искусными речами” старался оклеветать остальных депутатов.[97] Драматические события, связанные с отставкой Зонненберга, осложнялись конфликтом в семье депутата. Упоминавшаяся выше единственная дочь Зонненберга, Хая Эстер, которую он выдал замуж, едва ей исполнилось двенадцать лет, в пятнадцать лет уже была разведена (по требованию свекра, недовольного ее “развратным” поведением), а в апреле 1820 г. сбежала из дома с женатым шляхтичем Матвеем Болтучем, захватив с собой “наличных денег, драгоценных вещей и жемчуга на 300 червонцев”. Зонненберг пытался вернуть свою дочь и имущество. Неизвестно, чем закончилась эта драматическая история. В аналогичных случаях (бегство еврейских девушек, преимущественно из высших слоев еврейского общества, с неевреем и принятие ими христианства) российская администрация могла выступать как на стороне похитителя, так и на стороне родителей похищенной.[98]
В 1821 г. при скандальных обстоятельствах покинул свой пост и Диллон. Он навлек на себя немилость императора, сопровождая его в очередной поездке за границу. Впоследствии Диллон отказался объяснить, “каким образом и по каким причинам… отправлен был с фельдъегерем на место моего жительства”.[99] Возможно, мы имеем здесь дело с феноменом беспричинной опалы по капризу или подозрению императора. Фольклорная трактовка истории с отставкой Диллона содержится в еврейской легенде, записанной в начале XX века: Александр I, остановившись в доме Диллона в Несвиже, обратил внимание на тринадцатилетнюю дочь депутата Ривку-Рохл, а ее отец смело заявил императору, что никогда не отдаст свою дочь нееврею, будь то хоть сам государь.[100] Так или иначе, в 1821 г. Диллон оказался в Минске под следствием за ряд мошенничеств и ложные доносы. При этом, как и в изложенном выше эпизоде с высылкой Диллона в 1817 г., Александр I использовал свое право самодержавного правителя вопреки законодательству вмешаться в ход рассмотрения любого дела. Он распорядился, чтобы при установленном законом порядке следствия все бумаги по этим делам были представлены императору в “собственные руки”, и окончательный приговор мог быть вынесен только им. Диллон и члены его семьи продолжали “утруждать” императора своими прошениями и жалобами. Янкель Диллон незадолго до смерти Александра I приезжал в Таганрог с прошением об освобождении из-под следствия его отца, этого “беспомощного старца” (“беспомощному старцу” Л. Диллону на тот момент было 57 лет). Разговор с императором закончился для молодого человека печально: за свои дерзкие слова он был отправлен под конвоем в Минск и заключен в ту же тюрьму, что и отец.
Список преступлений, в которых обвинили Диллона и его сыновей, внушителен и разнообразен: контрабанда, ложные доносы, мошенничество, вымогательство, неуплата долгов казне и частным лицам, хищения в 1812–1813 гг. казенных денег и боеприпасов из виленского арсенала, “сокрытие имения от казенного взыскания”, инкриминировавшееся старшему сыну депутата Гершу Диллону “нападение на дом помещика Булгака в бывшее в 1812 году военное время в виде военного офицера с прибранными к себе казаками и забор из того дома насильно некоторых вещей”, “дерзкие клеветы на минское губернское начальство” (Л. Диллон в свое время способствовал аресту фальшивомонетчиков братьев Цейзыков, махинациям которых покровительствовал сам минский губернатор). Кроме того, Диллон был вовлечен в тяжбу о наследстве Радзивиллов, умудряясь оказывать услуги обоим претендентам.[101]
Несмотря на то, что, по мнению минского губернатора, бывший депутат заслуживал телесного наказания, конфискации наград и ссылки в Сибирь, окончательный приговор минского главного суда по делу Диллонов, вынесенный в 1826 г., сводился к “внушению за подпискою, чтобы впредь старались вести порядочную и честную жизнь”.[102] В 1829 г. Диллон был вызван по личному распоряжению Николая I в Санкт-Петербург “для объявления важного секрета лично государю императору”. Сохранилась собственноручная резолюция Николая I на экстракте по делу Диллона: “приказать немедленно явиться”.[103] В изготовленной же впоследствии в Третьем отделении справке, правда, утверждается, что, представ перед императором, Диллон так и не открыл своего “секрета” и “просил покровительства по личным своим делам”.[104] Бывший депутат принимал участие и в польском восстании 1830-1831 гг., где использовался и восставшими, и российскими войсками в качестве секретного агента.[105] С 1836 г. Лейзер Диллон числился по ревизским документам умершим,[106] однако надпись на его надгробном камне свидетельствует, что он умер в 1838 г. в Вильно.[107] Мы более склонны доверять надписи на надгробии, поскольку точная фиксация даты смерти была очень важна для поминальной практики, а неточность данных ревизских сказок по еврейским общинам была широко известна. Обычной практикой было записывать в умершие бедняков или лиц, приписанных к данной общине, но не проживавших в ней (Диллон последние годы жизни провел в Вильно).
Что касается судьбы остальных депутатов, то Бейнуш Лапковский в 1822 г. ушел в отпуск и больше не возвращался,[108] Шмуэль Эпштейн в том же году отправился в Германию и умер в Ганновере в 1826 г.,[109] и в Петербурге остались только Михель Айзенштадт и Маркус Файтельсон. Депутация продолжала некоторое время функционировать и после расформирования “объединенного министерства”, до середины 1825 г., когда император распорядился не принуждать находившихся в отпуске депутатов вернуться в Петербург, а работу депутации временно приостановить. Министр народного просвещения и глава департамента духовных дел иностранных исповеданий А. С. Шишков, в свою очередь, распорядился довести это до сведения бывших депутатов. 6 августа 1825 г. витебский гражданский губернатор рапортовал генерал-губернатору, что предписал лепельскому городничему найти Файтельсона, объявить ему о закрытии депутации и, “отобрав имеющийся у него вид, представить оный для представления министру народного просвещения”.[110]
Несмотря на все эти распоряжения, “товарищ” Файтельсона, Михель Айзенштадт, в конце августа 1826 г. во время проезда великого князя Константина Павловича через Оршу явился к нему с прошением и “называл себя депутатом еврейского народа”. Выяснилось, что великий князь не знал, “продолжается ли существование означенных депутатов и имеют ли право носить сие наименование доныне”.[111] Все губернаторы, от которых Константин Павлович потребовал объяснений по этому поводу, заявили, что ни об упразднении депутации, ни о новых “происках” депутатов никаких сведений не имеют.[112] Эти источники позволяют предположить, что факт упразднения депутации воспринимался далеко не так однозначно и категорично, тем более что официально депутация не была упразднена – император лишь распорядился о временной приостановке ее деятельности. Предполагалось очередное переформирование депутации и выборы новых депутатов, как в 1818 г. Окончательный отказ от идеи депутаций был связан только с выработкой нового правительственного курса по отношению к евреям при Николае I.
Сотрудничество власти с еврейскими депутатами диктовалось отнюдь не либеральными или просвещенческими установками, как это представлено в работах многих историков. С помощью депутатов власть стремилась сконструировать новую, иерархически организованную систему управления евреями. С одной стороны, депутат выступал в качестве агента модернизации, проводника непопулярных правительственных мер, чуть ли не государственного чиновника. Он хорошо осознавал те преимущества, которые давало ему такое сотрудничество с властью. Эта сторона деятельности депутатов осмыслялась ими в таких категориях, как “служба”, “усердие”, “обязанность”, “должность”, проявлялась в том символическом декоруме, которым депутаты старались окружить себя и свой “kleyn departаment”.[113] Депутаты старались заверить власть в своей способности “управлять” еврейским населением, позиционируя себя как полномочных представителей еврейского “государства в государстве” и добиваясь привилегий, присущих “нормально” организованной, развитой элите (участие в государственном управлении, земле- и душевладение). Одновременно эта позиция служила источником подозрений в адрес депутатов. С другой стороны, в своем взаимодействии с еврейским населением депутаты, не отказываясь от лестной роли поставленного над общинами “начальства”, использовали и богатый символический потенциал архетипического образа “заступника за евреев”, “предстоящего перед царем”.[114] Деятельность депутатов могла иметь и мистические коннотации. В своей репрезентации перед еврейским населением они подчеркивали свое благочестие и верность традиционным ценностям. Еврейские депутаты по типу аккультурации и моделям поведения сопоставимы с “придворными евреями” в Европе раннего Нового времени. Высокая культура (познания в еврейских религиозных текстах и знание европейских языков), благочестие и аристократическая гордость сочеталась у депутатов со склонностью к авантюрам и сомнительным с точки зрения закона предприятиям. Характерный тип “еврейского аристократа” конца XVIII–XIX вв. представлял собою примечательный феномен, порожденный как предшествующей историей развития еврейского общества Речи Посполитой, так и попытками российской власти использовать еврейскую элиту для оптимизации управления новыми подданными-евреями. Опыт еврейских депутатов также наглядно продемонстрировал неопределенность и произвольность применения сословных категорий по отношению к региональным элитам империи.