О тенденциях политики воспоминания в современной Литве - 1
3/2009
Forum AI:
Науки о человеке в империи: история и фальсификация
ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Исследования социальной памяти, которые в последние десятилетия весьма активизировались по всей Европе, позволяют констатировать, что в одной и той же культурной среде всегда существуют предпосылки для разных интерпретаций значений одних и тех же символов и образов прошлого. Это особенно очевидно применительно к тем символам и образам, которые актуальны для еще живых очевидцев, поскольку они связаны с непосредственно пережитым – соответственно, всегда разным – опытом. Что уж говорить о культурных средах, которые отделены одна от другой территориальными, языковыми и прочими коммуникационными барьерами! С другой стороны, надо учитывать постоянно идущее сокращение разнообразия восприятий прошлого – процесс, который два десятилетия тому назад Пьер Нора охарактеризовал как превращение milieux de mémoire в lieux de mémoire.[1] Историкам в ходе этого процесса обычно принадлежит прерогатива определять, какая интерпретация является “истинной”. Однако важно понимать, что на реализацию этой прерогативы влияет не только теоретический и методологический аппарат, но и ценностные ориентации, уже существующие в определенной культурной среде или намеченные ею как перспективные и желаемые. Ориентировочная функция актуализации прошлого еще очевиднее тогда, когда этим начинают заниматься уже не историки, а политики и другие участники публичной коммуникации. Они пользуются властью не только для того, чтобы определять “историческую истину”, но и чтобы закреплять за ней статус единственно возможной.
В предлагаемом на этих страницах анализе тенденций политики воспоминания в нынешней Литве я не стремлюсь определить, что же является “исторической истиной”. Мне кажется, намного актуальнее выяснить, почему одни интерпретации прошлого превращаются в “историческую истину”, получая доминирующий статус, в то время как другие маргинализируются или вовсе подавляются. Мною движет желание установить, как и почему в нынешней Литве используется власть, предоставляющая символам и образам прошлого гегемониальный статус, какие символы и образы для этого подбираются, а какие отвергаются.
Жак Ле Гофф когда-то писал, что “установление контроля над воспоминанием и забвением является одной из постоянных забот классов, групп и индивидов, которые доминировали или все еще доминируют в исторических обществах”.[2] В академическом дискурсе уже создано не одно понятие, которое характеризирует такого рода тенденции.[3] В настоящей статье я, прежде всего, употребляю понятие “политики воспоминания”, которое интерпретирую через его отношение к другому понятию – “культура воспоминания”. На мой взгляд, именно эти категории помогают адекватно выразить наиболее широкий диапазон способов репрезентации прошлого и отношений к нему. Содержание этих понятий определяется следующим соображением: прошлое в нашей коммуникации важно настолько, насколько оно актуализируется различными репрезентациями, которые, в свою очередь, функционируют в определенной системе значений. Выражаемую символами систему значений (поведение, конвенции, нормы и т. д.), актуализирующую прошлое и стимулирующую коллективную память, я называю культурой воспоминания. Отношение политики воспоминания к культуре воспоминания я понимаю как стремление навязать власть или преобладание. Основываясь на подходах М. Фуко, Ж. Ф. Лиотара и Ж. Бодрийяра,[4] политику воспоминания я предлагаю понимать как манипуляцию символами и образами прошлого, осуществляемую на всех уровнях социальной реальности агентами власти. В определенном смысле это необходимая, дисциплинирующая общественное воспоминание деятельность, дискурс о прошлом в самом широком смысле, который циркулирует в общественной коммуникации и, представляя власть, занимает в ней доминирующую позицию (власть в данном случае понимается как способность подчинить своей воле посредством управления коммуникационными сообщениями).
Источниками политики воспоминания можно считать формальные и неформальные общественные ассоциации различного масштаба, которым присуще особое восприятие прошлого и использование его в своей идентификационной идеологии. Следовательно, потенциальными источниками политики воспоминания следует считать и различные группы интересов, и политические партии. Политика воспоминания как таковая начинается тогда, когда посредством множества действующих в общественной коммуникации агентов реализуется власть, позволяющая последовательно поддерживать определенные восприятия и ориентации. Цели политики воспоминания, прежде всего, заключаются в употреблении символов и представлений прошлого для легитимации социального и политического порядка, для создания и укрепления согласованности и гражданского мира и для подавления потенциальных и актуальных конфликтов, возникающих на основе различного восприятия прошлого. Также здесь следует упомянуть усилия, направленные на ориентацию или поддержание коллективной идентичности.
Все это осуществляется посредством эскалации (или, наоборот, устранения) определенных мифов, стереотипов и образов, регулирования содержания воспоминания через соответствующее законотворчество, регламентацию государственных праздников и памятных дней, организацию различных юбилейных программ, контроль над учебниками по истории и историографией. Указанные способы придания символам и представлениям прошлого особого статуса в общественной коммуникации в данной статье исследуются с целью выявления нынешних тенденций политики воспоминания в Литве.
КОНТЕКСТЫ ПАМЯТИ СЕРЕДИНЫ 1980-Х – НАЧАЛА 1990-Х ГОДОВ
Возможности влияния политики воспоминания во многом зависят от того, в какие отношения она вступает с уже существующими в обществе восприятиями прошлого. Как показали исследования, люди настолько доверяют своей памяти, что с трудом принимают интерпретации символов и образов прошлого, радикально отличающиеся от их собственного жизненного опыта.[5] Поэтому, прежде чем обратиться к анализу тенденций политики воспоминания в нынешней Литве, необходимо попробовать представить себе некоторые контексты коллективной памяти жителей Литвы к началу “перестройки”.
Прежде всего, нужно иметь в виду, что набор символов и представлений о прошлом, на которых основывалась литовская национальная идентичность, за столетие, прошедшее со времен возникновения литовского национализма, претерпел немного изменений. Посредством утверждения этих символов и представлений в коммуникационной среде Литовской Республики периода 1918–1940 г. проходил процесс, который Джордж Л. Моуз в контексте истории Германии назвал “национализацией масс”.[6] Даже советский режим в Литве, нуждавшийся в авторитете и социальной поддержке (особенно после 1953 г., когда опора на репрессивные структуры в прежнем масштабе стала невозможной), пользовался лишь чуть модифицированным набором традиционных образов национального прошлого.[7] Как и в “националистической” концепции прошлого Литвы, главным субъектом “советской” концепции оставалась перенниалистически понимаемая литовская нация, хотя ее содержание и было редуцировано до “трудящихся”. Следовательно, основной набор культурных элементов, в том числе обращенных в прошлое, который делал литовцев литовцами, никогда не устранялся из общественной коммуникации. Разница между довоенной и советской Литвой в принципе заключалась лишь в интенсивности использования этих элементов и, соответственно, в эффекте их воздействия на общество. Кроме того, важно учитывать дистанцию, существовавшую между официальным дискурсом и частным опытом людей. Она особенно увеличилась в советское время, отчасти из-за того, что советский режим достаточно грубо навязывал восприятие прошлого, имевшее мало общего с непосредственным опытом населения. Учитывая сказанное, я бы выделил три момента, принципиальных для обсуждения памяти жителей Литвы середины 1980-х годов.
1) Существовала разница между теми, кто был заинтересован в познании прошлого, и теми, кому такой заинтересованности недоставало. Подобное деление стало результатом футуристической направленности советского режима: в отличие от межвоенной Литвы, где настоящее объяснялось символами и представлениями прошлого, в послевоенные годы прошлое, как источник ориентаций жизненной деятельности, явно уступало по значению “светлому будущему”. Кроме того, в школах и вузах молодежь Литвы обучалась не столько истории Литвы, сколько истории СССР и всемирной истории. В средних учебных заведениях республики история Литовской ССР в виде отдельного предмета не преподавалась, ученики знакомились с ней в общем контексте истории СССР. Сказанное подводит нас к следующему тезису:
2) Существовала разница между той частью населения, которая, будучи знакомой с альтернативной (по отношению к официальной) “националистической” концепцией прошлого Литвы, могла воспринимать советское настоящее в свете этих знаний, и теми, кто не имел такой возможности. Воплощавшая “националистическую” концепцию историография смотрела на прошлое Литвы через призму собственной государственности, и значительная часть литовцев, особенно те, кто имел гуманитарное образование либо был сведущим в искусстве, подпольно интересовалась этой историографией. “Советская” же концепция связывала традицию государственности Литвы с “эксплуататорами литовского народа” – феодалами и буржуазией. О поддержании отдельной государственной идентичности литовцев в советское время не могло быть и речи. Если такие попытки и возникали, они довольно быстро подавлялись, поскольку именно Советский Союз должен был стать своим государством для литовцев. Соответствующее восприятие закреплялось не только в рамках преподавания истории в школах, но и на уровне государственных праздников. Все государственные праздники, отмечавшиеся в Литовской ССР (Новый год, Международный женский день, День международной солидарности трудящихся, День Победы, День Конституции СССР, годовщины Октябрьской “революции”[8]), были общесоветскими и не содержали в себе ничего специфически “литовского”. Поэтому не удивительно, что открытие собственной традиции государственности во времена “перестройки” и “гласности” для некоторых жителей Литвы стало неожиданностью. Довольно большая часть населения до середины 1980-х годов имела лишь минимальные знания об альтернативной концепции прошлого Литвы.[9]
3) Существовала разница между частью населения, которую затронули трагические события середины XX века, и теми, кто в эмоциональном смысле воспринимал эти события нейтрально. Главная проблема заключалась в том, что официальная версия этих событий зачастую расходилась с персональным опытом очевидцев – особенно бывших ссыльных в Сибирь, но также и ветеранов Великой Отечественной войны. У очевидцев это вызывало недоверие к официальной версии прошлого, а также заинтересованность в том, чтобы в конце концов была рассказана “настоящая” история.
Когда во времена Михаила Горбачева из Москвы стали поступать сигналы, что говорить о преступлениях сталинизма можно свободнее, именно воздействие бывших ссыльных было решающим в инициировании общественных дебатов о восприятии прошлого Литвы, прежде всего – событий середины XX века. В ходе открытой дискуссии наметились потребности в “очищении” “националистической” концепции литовского прошлого от модификаций советского времени. Массовое переиздание довоенной историографии не только выявило неспособность лояльных режиму историков быстро реагировать на изменившиеся условия, но и стало инструментом гомогенизации и нивелирования воспоминаний многих людей.
Как только в 1988 г. стало ясно, что контроль над общественной коммуникацией начинает выскальзывать из рук режима, пострадавшие от него люди все активнее решались бросить вызов властям. Они стали открыто отмечать годовщины сталинских депортаций, устраивать демонстрации, говорить о послевоенном терроре в Литве и о пакте Молотова-Риббентропа. В ответ на требование восстановить права бывших ссыльных Совет Министров Литовской ССР пошел на уступки и 22 сентября 1988 года принял постановление о реабилитации депортированных в 1949 и 1951 гг. (это постановление не касалось депортированных в 1941 и 1948 гг.).[10] Однако мощное вторжение националистического дискурса в общественную сферу в 1988–1989 гг. лишало подобные уступки серьезного значения.
Общественная напряженность возросла к 16 февраля 1988 года – кануну отмечания принятия акта о независимости Литвы в 1918 г. Немного позднее были преданы гласности обстоятельства вступления Литвы в СССР в 1940 году (ультиматум, введение Красной армии). Стало очевидным, что конъюнктура “гласности” в Литве поставила на повестку дня вопрос о независимой государственности. Это было, с одной стороны, покушением на миф происхождения[11] Литовской ССР (под влиянием публичных сомнений в обоснованности “социалистической революции” 1940 г.), а с другой – началом закладки фундамента под новый миф происхождения, центральным символом которого стал пакт Молотова-Риббентропа. Этот символ приобрел особую важность в деле сплочения общества на основе новых представлений о социальном и политическом порядке в ходе отмечания годовщин его подписания. В 1988 году это событие собрало стотысячный митинг, а в 1989 г. в Литве, Латвии и Эстонии прошла миллионная акция молчаливого протеста (так называемый “Балтийский путь”).
Какие направления развития это могло придать политике воспоминания Литвы?
Одним из наиболее ранних факторов, позволяющих рассуждать о контурах зарождающейся политики воспоминания, стала осуществленная в 1990 году замена праздничных и памятных дней. Принятый 9 февраля 1990 г., буквально за месяц до провозглашения независимости Литвы, Закон о праздниках следует считать переходным вариантом, иллюстрировавшим как избранный Литовской ССР курс на независимость, так и тенденции переходного периода в развитии Коммунистической партии Литвы. Если не обращать внимания на поправки, связанные с объявлением праздниками Св. Рождества и Дня почитания усопших, новый закон дополнил список праздников днем 16 февраля (принятие акта о независимости Литвы в 1918 г.) и отменил День конституции СССР (статус Дня Октябрьской революции в этом документе оставался прежним). Подобная важная, но тем не менее косметическая перемена, видимо, была результатом усиления националистического лагеря внутри КП Литвы, перехода этой политической силы на позиции националистического дискурса. Все яснее начала проявляться тенденция изображения себя как партии, выступающей против “диктата извне”[12] (уже в конце 1989 г. большинство членов КП Литвы дальновидно отказались от принадлежности к КПСС).
После восстановления независимости, летом 1990 г., Верховный Совет Литвы нового созыва начал подготовку законов о праздничных и памятных днях, которые были приняты в конце октября.[13] В этих законах уже прямо отвергались праздники государства, из состава которого вышла Литва. Это является закономерным проявлением политических перемен. Так, свой праздничный статус утратили дни 8 марта, 9 мая и 7 ноября, а 1 мая из дня праздничного стал днем памятным. С другой стороны, несмотря на влиятельность в тот период межвоенного дискурса, при утверждении нового списка праздничных и памятных дней не происходило слепого копирования межвоенных образцов. Праздники и памятные дни не были “спущены с сверху”, они утверждались после внимательного рассмотрения предложений разнообразных общественных групп.
Для сравнения необходимо упомянуть, что в межвоенной Литве праздники регулировал закон 1924 г. Он включал множество религиозных праздников, а единственным праздничным днем, связанным с историей государства, был день независимости Литвы – 16 февраля. Кроме того, статус выходного дня имел день принятия конституции Литовского государства (1 августа).[14] В 1925 г. последовала поправка, дополнившая список праздничных дней днем созыва Учредительного Сейма (15 мая).[15] Однако в рамках адаптации к потребностям режима Антанаса Сметоны закон вновь был пересмотрен: наряду с религиозными праздниками в нем оставили только два, связанных с историей государства, – 16 февраля и “Национальный праздник” 8 сентября (день несостоявшейся коронации Витаутаса, до 1930 г. отмечавшийся как праздник рождения Св. Марии).[16]
В 1990 году вернулись религиозные праздники (о роли которых нужно говорить особо), но прежде всего произошло важное изменение, связанное с актуализацией символики времен Великого Княжества Литовского (далее – ВКЛ), о чем речь пойдет ниже. От праздника 8 сентября, который в межвоенные годы укреплял культ великого князя Витаутаса и служил легитимации авторитарного режима,[17] было решено отказаться, и он стал лишь памятным днем. С другой стороны, по предложению группы историков и общественных деятелей был введен совершенно новый государственный праздник – день коронации в 1253 г. короля Литвы Миндаугаса, точную дату которого (6 июля) определил историк Эдвардас Гудавичюс. Создатели Закона о памятных днях приняли почти все предложения организации ссыльных, и в список памятных дней вошли 14 июня (день начала первой массовой депортации жителей Литвы в Сибирь в 1941 г.), 23 августа (день заключенного в 1939 г. пакта Молотова-Риббентропа), уже упомянутое 8 сентября и 23 ноября (день начала организации армии Литвы в 1918 г.). Верховный Совет также включил в список памятных дней 7 мая (отмена запрета на “литовскую печать”, т.е. использование латинского алфавита, в 1904 г.) и 15 июля (день Грюнвальдской битвы 1410 г.), что подтверждало жизнеспособность национальных мифов. Была отдана и дань еврейской общине – день геноцида евреев Литвы (23 сентября, дата ликвидации Вильнюсского гетто в 1943 г.) объявили памятным днем. Этот факт, несомненно, свидетельствует о появлении в политике воспоминания совершенно новой тенденции, связанной с признанием того факта, что прошлое Литвы не является лишь прошлым литовцев.
В целом, смена праздничных и памятных дней в Литве в 1990 г. достаточно полно отражает весь спектр перемен в общественном восприятии прошлого переходного периода. На первый план по значимости вышли трагические события середины XX века, что неудивительно. Ярко выраженная тенденция поминовения жертв Второй мировой войны, геноцида и других трагических событий середины XX века характерна для культур воспоминания практически во всей Европе. Литва в данном случае выделилась лишь тем, что, исходя из специфики своего прошлого, объявила достойной общественного воспоминания не столько память о погибших во время войны, сколько о погибших во время геноцида евреев и депортаций литовцев в Сибирь. Также очевидны радикальное отвержение символов старого режима, которое характерно для большинства случаев перемены режимов,[18] и тяга к традициям межвоенной Литовской Республики, которая отнюдь не всегда заканчивалась механическим заимствованием.
Как развивались эти тенденции после 1990 года? На мой взгляд, обсуждая дальнейшее развитие политики воспоминания в Литве, целесообразно отделить то, как политика воспоминания реагировала на факторы внешней политики, от того, какие перемены были спровоцированы преимущественно факторами внутренней политики (хотя такое разделение возможно только в аналитических целях; на практике воздействие этих факторов часто переплеталось).
ВЛИЯНИЕ ВНЕШНЕПОЛИТИЧЕСКИХ ФАКТОРОВ НА ПЕРЕМЕНЫ ОБЩЕСТВЕННОГО ВОСПРИЯТИЯ ПРОШЛОГО В ЛИТВЕ
Для политики воспоминания Литвы межвоенного периода, как и для других европейских режимов того времени, было характерно использование конфликтных стратегий, которые возникали, прежде всего, на основе программы литовского национализма по отделению литовцев от поляков и немцев. Активную эскалацию этих стратегий также можно объяснить стремлением обосновать литовские права и поддержать претензии на “ирредентные территории” – Вильнюсский и Клайпедский края. Заявив, что Польша незаконно оккупировала Вильнюсский край, до ультиматума 1938 г. Литва не имела официальных дипломатических отношений с Польшей. В то же время в Клайпедском крае, присоединенном военным способом в 1923 г., Литве пришлось столкнуться с нелояльным, поддерживаемым Германией контингентом местных жителей. Поэтому и в силу ряда других причин Литва не смогла успешно интегрировать Клайпедский регион. Соответственно, в межвоенной Литве были крайне актуальны те символы и образы прошлого, которые провоцировали и активизировали антипольские и антинемецкие ориентации населения. Однако в послевоенный период Литва, по сути, интегрировала обе территории, и связанный с ними конфликтный потенциал в ориентациях общественного воспоминания был в значительной степени устранен.
Но это вовсе не означает, что общественное восприятие прошлого в Литве перестало зависеть от внешнеполитических ориентиров. Трудно не заметить, что оно подчинялось логике решения основной внешнеполитической цели независимой Литвы, которая в 1993–1994 гг. формулировалась как интеграция в евро-атлантические структуры (Европейский Союз и НАТО).
Это совпало с историографической актуализацией темы европеизации страны. Около 1993–1995 г. литовская историография предложила новую концепцию приобщения Литвы к Европе. В конце XX века эта концепция прекрасно соответствовала целям мобилизации общества, но она подрывала некоторые мифы “националистической” концепции. Так, “националистическая” концепция призывала литовцев гордиться тем, что они были последними язычниками Европы, принявшими крещение лишь в 1387 г. Новая концепция осмысливала этот факт как проявление отсталости Литвы в рамках западноевропейской цивилизации. Прошлое Литвы со времен Миндаугаса (XIII в.) до настоящего времени в этой концепции представлялось как динамичная история приобщения к Европе – в одни периоды оно замедлялось, в другие – ускорялось, однако само приобщение было закономерным. Сразу замечу, что советский период не вмещался в эту схему, поскольку связывался с отпадением от Европы. Группа литовских историков, предпочитавшая изображать прошлое своей страны как нарратив о движении вслед за культурными и политическими достижениями Европы, хорошо понимала внешнеполитические стратегические цели Литвы. Вступление в Европейский Союз и НАТО требовало от Литовского государства выполнения множества условий, связанных с политически весьма непопулярными внутренними реформами (изменение законодательства, повышение налогов и пр.). Все это в целом создавало впечатление, что Литва является отсталым государством и нуждается в резкой модернизации. Чем скорее она достигнет планки, установленной евро-атлантическими структурами, тем быстрее станет членом ЕС и НАТО. Неудивительно, что упомянутая группа историков имела возможность постулировать свою концепцию догоняющего развития Литвы в русле европейской истории не только в обычном для историков текстуальном формате, но и посредством других медиумов, например, на национальном телевидении.
Это значит, что концепция приобщения к Европе коснулась не только историографии, но и гораздо более обширного пространства общественной коммуникации Литвы. Достаточно скоро вызовы евро-атлантической интеграции получили отражение и в школьных учебниках. В серии новых школьных учебников по курсу истории Литвы для VI–X классов, выпущенной в 1993–1995 годах, история Литвы все еще представлялась довольно изолированно.[19] Однако в 1998–1999 годах вышла новая серия учебников истории для VI–X классов,[20] которая предлагала ученикам интегрированную концепцию истории Литвы и всемирной истории. Такой принцип преподавания истории, существовавший и в гимназиях довоенной Литвы, разумеется, облегчал ученикам возможность восприятия истории Литвы в контексте истории преимущественно западно- и центральноевропейских государств.
В 2004 г., когда Литва наконец стала членом ЕС и НАТО, это достижение было сразу закреплено в поправке к Закону о памятных днях.[21] Поправка предписывала 29 марта отмечать день вступления Литвы в НАТО, 1 мая – день вступления в ЕС, а 9 мая (весьма символично) – как день Европы.[22]
Таким образом, евро-атлантическая интеграция Литвы создала необходимость в весьма обширной программе по переработке памяти. Потребность в формировании прозападного настроя населения делала эскалацию конфликтного потенциала воспоминаний, отдалявших эту цель, неуместной. Соответственно, вставал вопрос о выборе стратегий преодоления травматического для литовцев прошлого, связанного с Холокостом и польско-литовскими отношениями. В первом случае уже в 1990-х годах государство избрало стратегию публичного признания и морального покаяния за участие литовцев в Холокосте на территории Литвы в годы немецкой оккупации. В течение первого десятилетия независимой Литвы с декларациями покаяния выступил не один государственный руководитель, на эту тему высказалась даже Католическая церковь Литвы, а символом покаяния стало публичное извинение за литовцев, принимавших участие в Холокосте, с которым тогдашний президент Литвы Альгирдас Бразаускас выступил в израильском Кнессете 1 марта 1995 г. Несмотря на это, довольно трудно судить о том, насколько такие покаяния отражали настроения жителей Литвы, поскольку тема Холокоста у большинства литовцев, увы, до сих пор не вызывает никаких особых эмоций. Дело в том, что в советской Литве тема Холокоста была практически изъята из культуры воспоминания,[23] поэтому начавшая распространяться в 1988 году информация о том, что Литва утратила 94% своих евреев и что многие из них пали жертвами не только немцев, но и литовцев, вызвала в обществе своеобразное состояние “аффекта”. Преодолеть это состояние внутри страны, разумеется, гораздо сложнее, чем предпринимать некие действия на внешнеполитическом уровне. Просветительские меры, призванные распространить знание о Холокосте, Министерство образования утвердило лишь в 2003 г., но это было в большей степени ответом на рекомендации европейских ведомств. Поэтому очевидно, что стратегии коллективной амнезии и перебрасывания ответственности на “немцев” все еще сильны и трудно уступают место стратегии переработки памяти,[24] связанной с принятием коллективной ответственности. Возможно, такую ситуацию объясняет именно то, что выбор в пользу последней слишком часто делается не столько в силу изменившихся ценностных ориентиров населения страны, сколько в связи с имиджем Литвы за границей.
Гораздо успешнее в последние 15 лет шло преодоление другого травматического для многих литовцев аспекта прошлого, связанного с польско-литовскими отношениями. Проблемы прошлого увеличивали дистанцию между Польшей и Литвой начиная с 1989 г. Курс на их преодоление осложнялся реакцией Литвы на партикуляристские настроения среди польского населения юго-восточных районов страны, что особенно остро проявилось в конце 1991 г. Поэтому до 1993–1994 гг. негативные символы и образы прошлого, связанные с литовско-польскими отношениями, циркулировали достаточно активно. Следует заметить, что в Литве существовали политические силы, стремившиеся к тому, чтобы поставить урегулирование польско-литовских отношений в зависимость от признания Польшей своей “вины” перед литовцами в прошлом. “Националистическая” концепция прошлого учила литовцев, что в 1920–1921 годах Польша “незаконно” присоединила Вильнюсский край. Кроме того, в Литве было немало живых свидетелей, которые помнили, как Армия крайова в Вильнюсском крае во время немецкой оккупации не только действовала против литовской администрации, но и истребляла литовцев. 14 июля 1993 г. правительство Литвы создало комиссию в составе семи историков, которая должна была дать оценку действий Армии крайовой. Выводы комиссии были подтверждены 29 декабря того же года. Руководствуясь предпосылкой наличия у литовцев “исторических прав” на Вильнюсский край, комиссия утверждала, что действия Армии крайовой “имели не только антинемецкий, антисоветский, но в не меньшей степени и антилитовский характер”; она “подавляла литовскость в Восточной Литве и ждала момента, когда появится возможность занять Вильнюс”, а ее партизаны в Литве терроризировали и убивали “преимущественно литовцев”.[25] Инструментализация таких выводов – особенно с учетом того, что в Польше действия Армии крайовой в годы войны героизировались, – могла только осложнить отношения между двумя странами. Однако инструментализации удалось избежать во многом благодаря понимаю, что дружеские отношения с Польшей (как и с Израилем) желательны в свете политического курса на евро-атлантическую интеграцию, особенно – на вступление страны в НАТО. Поэтому уже с 1993 г. в отношениях между обеими странами крепла прагматическая линия, которая, в конце концов, привела к заключению договора о дружеских отношениях и сотрудничестве в апреле 1994 г. (Литва была последней соседней страной, с которой Польша заключила такого рода договор[26]). Можно сказать, что нормой стал такой политический курс, в котором преобладают усилия больше не заниматься эскалацией проблемных символов и представлений прошлого. Правда, в таком случае остается мало места для переработки памяти в виде свободных дискуссий о болезненных моментах прошлого. Этим, как и в случае Холокоста, занимаются лишь профессиональные историки. В общественном же дискурсе употребляются стратегии, направленные на деактуализацию или общественное забвение конфликтных моментов истории, поскольку они позволяют уклоняться от вопроса об ответственности. Это происходит посредством
1) использования “позитивного прошлого”. Так, сосуществование ВКЛ и Королевства Польского в унии начиная с конца XIV до конца XVIII вв. становится образцом для сотрудничества в настоящем. Один из новейших тому примеров – провозглашение 3 мая, дня конституции 1791 года, памятным днем;[27]
2) применения стратегий “съема напряжения” и согласования позиций. Так, представление аспектов прошлого, которые могли бы вызвать трение в настоящем, смягчается в школьных учебниках по истории,[28] чему сопутствует и деятельность специальной двухсторонней комиссии по рассмотрению проблем исторического обучения, созданной на основе подписанного в конце 1998 г. польско-литовского соглашения. Началось осуществление проекта подготовки общего литовско-польского учебника по истории, отражающего взаимно согласованные позиции его авторов с обеих сторон;
3) применения стратегии амнистии. Так, бывшие вражеские стороны времен войны – представители союза воинов-ветеранов Местного соединения Литвы и клуба ветеранов Армии крайовой – 2 сентября 2004 г. были приглашены к президенту Литвы, в присутствии которого подписали декларацию о примирении.[29] Если при всем этом еще встает вопрос об ответственности, то он, как и в случае памяти о Холокосте, решается посредством перебрасывания ответственности на других (нацистскую Германию или СССР[30]) – иными словами, применяется стратегия, которую Алейда Ассманн называет “экстернализацией”.[31]
Постоянное декларирование того, что Польша является важнейшим партнером Литвы, и устранение потенциально конфликтных образов прошлого дало очевидные результаты: по данным социологического опроса в 2006 г. 53,4% населения Литвы считали Польшу дружественным Литве государством.[32]
На мой взгляд, одним из важнейших внутренних обстоятельств, которые содействовали столь удачному преодолению прошлого, следует считать тот факт, что в правомочности политического курса, инспирировавшего утверждение новых восприятий прошлого в общественной коммуникации, сомневались разве что маргинальные политические группировки. Все правящие политические силы Литвы с 1993–1995 гг. последовательно высказывались за интеграцию государства в евро-атлантические структуры, при этом воспринимая Польшу как одного из главных партнеров. Однако применительно к внутриполитическим факторам, оказывавшим влияние на политику воспоминания Литвы, такого политического единодушия не наблюдалось.